Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 111

— Вот она, шатияI.. Слушайте!

Но шатия проявила себя лишь случайными: «Тсс!.. Громче!..» — да шуточками, вроде той, которую хриплым голосом отпустила какая-то девка, отозвавшаяся таким образом на сложную мимику Вальмажура:

— Скоро ты кончишь, ученый кролик?

Скетинг снова загрохотал роликами, шарами английского биллиарда, топотом и говором, заглушавшими и флейту и тамбурин, на которых музыкант упорно играл до тех пор, пока не кончилась его «утренняя песня». Затем он раскланялся и подошел к рампе, неизменно освещаемый таинственным лучом, так и не сползавшим с него. Видно было, как шевелятся его губы, как он пытается произнести какие-то слова:

— Меня осенило… одна дырочка… три дырочки… Птще божьей…

Его заключительный безнадежный жест, хорошо понятый оркестром, явился сигналом для балета: нормандские гурии сплетались со стрекозами в пластических позах, в плавных сладострастных движениях, залитых светом бенгальских огней, радужно озарявших все, вплоть до остроносых башмаков трубадура, который продолжал беззвучно ударять в тамбурин перед замком своих предков, сиявшим во славе театрального апофеоза.

Вот что представлял собой роман Ортанс! Вот что из него сделал Париж.

Когда старые стенные часы, висевшие в ее комнате, звонко пробили час пополуночи, она встала с диванчика, на который упала, вконец намученная, по возвращении домой, и оглядела все свое мягкое девичье гнездышко, согретое догоравшим в камине огнем и дремотным светом ночника.

— Что это я тут делаю? Почему я не в постели?

Она ничего не помнила, все тело у нее было словно избито, в голове шумело, в висках стучало. Она сделала два шага по комнате, обнаружила, что на ней шляпа, пальто, и тогда в ее памяти все разом воскресло.

Уход из зрительного зала после того, как занавес опустился, возвращение через тот же гнусный рынок, оживившийся к концу представления, пьяные, дравшиеся у стойки, циничные голоса, нашептывавшие ей на ухо какую-то цифру, а затем у выхода сцена с Одибертой, требовавшей, чтобы она пошла поздравить ее брата, вспышка крестьянки в карете, брань, которой осыпала ее эта особа, вскоре, впрочем, начавшая униженно молить о прощении, целовать ей руки… Все это перемешалось в ее памяти, все это бешено плясало, прыгало по-клоунски, гудело какофонией колокольного звона, сливавшегося с неистовым звоном цимбал и скрежетом трещоток, взметалось многоцветным пламенем фейерверка вокруг смехотворного трубадура, которому она отдала свое сердце. При этой мысли ее затошнило от физического отвращения.

«Нет, нет, никогда!.. Лучше умереть».

И вдруг в зеркале, стоявшем напротив, она увидела призрак со впалыми щеками, узкими, к тому же еще зябко съежившимися плечами. Он немного походил на нее, но еще больше на княгиню Ангальтскую, которую она с жалостливым любопытством наблюдала в Арвильяре, отмечая зловещие симптомы неизлечимой болезни, и которая недавно, поздней осенью, умерла.

«Вот оно что! Вот оно что!»





Она еще ближе подошла к зеркалу, нагнулась, припомнила необъяснимую доброту, с какой все относились к ней там, тревогу матери, припомнила, как растрогался старый Бушро, встретив ее в момент отъезда, и поняла все… Вот она, развязка… Сама пришла к ней… Незачем было так долго искать ее.

XVI

ПРОДУКТЫ ЮГА

«Барышня тяжело больна… Барышня никого не хочет видеть».

В десятый раз на протяжении десяти диен получала Одиберта все тот же ответ. Она как вкопанная стояла пред тяжелой сводчатой дверью, — такие двери можно теперь увидеть только под аркадами Королевской площади, — казалось, эта дверь раз навсегда закрыла для всех старинный дом Ле Кенуа.

«Что ж, ладно, — подумала она. — Больше я сюда не приду… Теперь пусть сами меня зовут».

И она ушла, приятно возбужденная оживлением, царившим в этом торговом квартале, где ломовые телеги, груженные тюками, бочками, полосами железа, гнувшимися и тарахтевшими, поминутно встречались с тележками, катившимися в подворотни, в глубь дворов, где сколачивали упаковочные ящики. Но крестьянка не замечала этого адского шума и грохота, этих судорог трудового дня, от которых дрожали стены домов до самых верхних этажей: в ее озлобленном уме еще громче кричали мстительные замыслы, еще резче содрогалась ее натолкнувшаяся на препятствия воля. И она шла, не ощущая усталости, чтобы не тратиться на омнибус, она проделала пешком весь длинный путь от Маре до Аббе Монмартр.

Совсем недавно, сменив необычайно быстро разного рода жилища — гостиницы, меблированные комнаты, откуда их неизменно выселяли нз-за тамбурина, они наконец осели в новом доме, который задешево сдавали всем, кто готов был сушить своими боками еще сырую штукатурку стен, всякому сомнительному люду: проституткам, артистической богеме, маклерам, семьям авантюристов, какие часто встречаются в морских портах, где они бездельничают на балконах гостиниц от прихода до отплытия кораблей, глядя в морскую даль, от которой всегда чего-нибудь да ждут. Здесь, в этом доме, жильцы поджидали удачи. Провансальцам квартирная плата была слишком дорога, особенно теперь, когда скетинг обанкротился: приходилось с помощью гербовой бумаги взыскивать гонорар, причитавшийся Вальмажуру за его выступления. Но в этом только что оштукатуренном бараке, где занимавшиеся не слишком почтенными делами жильцы круглые сутки держали открытой входную дверь, где вечно затевались шумные ссоры и перебранки, тамбурин никого не беспокоил. Зато в постоянном беспокойстве пребывал сам тамбуринщик: рекламы, афиши, двухцветное трико и великолепные усы сбили с панталыку многих дам скетинга, менее жеманных, чем та недотрога из господ. Он знался с актерами из Батиньоля, с кафешантанными певицами — честной компанией, которая собиралась в притончике на бульваре Рошешуар, именовавшемся «Половичок».

Этот «Половичок», где публика бездельничала и распутничала, перекидывалась в картишки, потягивала пиво, пережевывала сплетни маленьких театриков и дешевых публичных домов, был для Одиберты врагом, кошмаром, причиной диких вспышек, от которых мужчины пригибались, словно под тропической грозой, дружно проклиная своего деспота в зеленой юбке, о котором они говорили тоном затаенной ненависти, как говорят школьники об учителе или слуги о хозяине: «Что она сказала?.. Сколько она тебе выдала?..» — я стараясь как-нибудь незаметно улизнуть в ее отсутствие. Одиберта это знала, следила за ними, спешила справиться с делами в городе, торопилась домой. В этот день она особенно спешила, так как ушла с утра. Поднимаясь по лестнице, она остановилась и прислушалась: тамбурин и флейта молчали.

— Ах, бесстыжий!.. Опять в своем «Половичке»!

Но не успела она войти, как отец выбежал ей навстречу и не дал взорваться.

— Не ори!.. К тебе тут пришли… Господин из министерства.

Господин дожидался се в гостиной. Как бывает в домах, на скорую руку построенных из всякой дряни, где все этажи скопированы друг с друга, у них была гостиная в виде вафли со сбитыми сливками или пирожного с заварным кремом, которой крестьянка тем не менее очень гордилась. А Межан сочувственно смотрел на провансальскую обстановку, которой было явно не по себе в этой приемной зубного врача, слишком ярко освещенной двумя большими окнами без занавесок, на глиняные сосуды, на квашню, на большую корзину с ушками, потрепанные от путешествия и переездов с квартиры на квартиру, и грустно осыпавшие свою деревенскую пыль на позолоту и клеевую краску. Гордый точеный профиль Одиберты под бантом воскресного головного убора, тоже казавшийся совсем не к месту здесь, на пятом этаже парижского доходного дома, окончательно разжалобил Межана, озабоченного судьбой этих жертв Руместана, и он очень мягко начал объяснять цель своего визита… Министр, желая, чтобы Вальмажуры избежали новых невзгод, за которые он до некоторой степени несет ответственность, посылает им пять тысяч франков, чтобы возместить им потери, связанные с переездом в Париж, и дать возможность вернуться на родину… Межан вынул из бумажника кредитные билеты и положил их на старинное корыто орехового дерева.