Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6

– Ой, божечки! – стонала баба. – Воды… Воды нагрей. И рушники неси. Там, в укладке найдешь.

Номах с трудом поковылял к печи.

– Да быстрее ты, хрен хромой! – закричала она с неожиданной силой, приподнимаясь на локтях. – Телепается тут, как неживой.

– Лайся, лайся… – одобрил Номах. – Легче будет. Оно и при ранах, когда по матушке душу отводишь, легче становится.

– Принес, что ли, малохольный? – меж стонами спросила она, когда Номах присел рядом с кроватью.

– Рушники принес. Вода в печке греется.

– Сиди, жди.

– Чего? – переспросил тот.

– Второго пришествия! О, Господи…

Она закатила от боли глаза.

Жарко было в натопленной хате. Роженица обливалась горячим, словно смола, потом. Влага пропитала белую ночную рубашку, и мягкое округлое бабье тело просвечивало сквозь ткань, как сквозь плотный туман.

Номах смотрел на вздувшийся пузырем огромный живот с выпирающим, крупным, как грецкий орех, пупком, на набухшие дынями груди с темными ягодами сосков.

– Что таращишься?.. – устало спросила она.

Номах не отвел глаз. Стер жесткой ладонью пот с ее лба.

– Рожай давай. Сколько можно? И себя, и дите уж истомила.

Рана, растревоженная его метаниями по избе, начала мокнуть.

Роженица задышала чаще, повернулась к нему.

– Кажись, началось, – с неожиданной близостью, как родному, сказала.

– Ну, смелей, девка…

Метель заметала окна одинокой хаты посреди широкой южнорусской степи. Небо сыпало вороха пушистых, как птенцы, мечущихся снежинок. Ветер белым зверем стелился по стенам мазанки, перебирал-пересчитывал доски двери, трепал солому на крыше, падал в печную трубу и уносился вверх вместе с дымом.

Вскоре непогода замела окна, и никто в целом свете, окажись он хоть в пяти шагах от плетня, не догадался бы, что рядом, в жаркой, будто баня, избе красивая, как богородица с иконы, русская баба рожает сейчас близнецов.

Она кричала собакой, мычала буйволицей, трепетала птахой. Стискивала простыни, так что они трещали и рвались вкривь и вкось. Дышала шумно, как водопад.

Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника, губами.

Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:

– Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьетесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?..

Ее усыпанное бисером пота лицо опало, черты заострились.

– Что молчишь?

– Да шумная ты. Чего я поперек лезть стану?

Она упала на пропитавшуюся потом подушку, закрыла сгибом локтя глаза.

– Ой, божечки…

– А рубим друг друга оттого, – неторопливо ответил Номах, – что есть те, которые хотят, чтоб был в мире человек унижающий и человек униженный. Человек, у которого есть плеть, и тот, для которого эта плеть предназначена. За то боремся, чтобы не было плети. Чтобы каждый с рождения свободным был.

– Не будет такого! – громко дыша, сказала баба.

– Будет.

Она убрала руку с лица и сжала ею ладонь Номаха.

– Не будет…

– Будет.

…Кончилась метель. Наверху кто-то плеснул льдистой водой на купол небосвода, и она разлетелась, застыла мелкими светящимися брызгами звезд. Месяц легким яликом поплыл в тишине.

Заснула в избе баба, уложив по ребенку на каждую руку. Притулился на укладке Номах.

Хозяйка поднялась, когда он еще спал. Покормила в темноте детей. Грузно переваливаясь, выбралась наружу, очистила окна от снега.

Потом долго и спокойно точила в сенцах большой, как сабля, нож, пробовала подушечкой тонкого пальца остроту лезвия. Пошаркала точилом по блестящему лезвию топора.

Глубоко проваливаясь в снег, добралась до закуты.

Ахалтекинец прянул навстречу ей ушами, отвел глаза от ворвавшегося в дверь яркого света…

Номах проснулся, разбуженный запахом варящегося мяса. Сел на укладке, крякнул от боли в ноге. Ощупал штанину в чешуйках запекшейся крови. Вспомнил, как принимал роды, усмехнулся: «Война всему научит».

Глянул на хозяйку, управлявшуюся возле печи, бледную, но собранную и сосредоточенную.





– Что, мать, нашлось мясо?

Она не ответила, лишь искоса глянула на него.

– А говорила, нету… – протянул Номах.

– А тогда и не было, – неохотно ответила она.

Еще не пришедший в себя после глубокого, как донбасская шахта, сна, он не сразу понял смысл ее слов.

– Что? – закричал, секунду спустя.

– А то, – спокойно ответила та. – Все одно твой конь не жилец был. У меня батька коновалом был. Я с малолетства знаю, какая скотина жива будет, а какую резать надо, пока дышит.

– Ладно брехать! Там рана-то плевая была!

Его затрясло, как при лихорадке. Невзирая на боль, он скособоченным рывком вскочил на ноги, рванулся к бабе и с размаху коротко ударил ее по лицу, в область маленького, будто кукольного, уха. Она упала, раскинув руки, но быстро подобралась, прикрыла лицо и грудь, опасаясь, что Номах начнет лупить ее ногами. Верно, наполучала в свое время от мужа достаточно.

В другое время, наверное, он так бы и сделал, но сейчас рана заявила о себе резкой и пронзительной, будто трехгранный штык, болью, и Номах замер, вцепившись в повязку и скрипя зубами.

Он постоял над ней, задыхаясь, сжимая крепкие, как камни, кулаки и боясь, что сейчас бросится и задушит ее.

Продышавшись, вернулся к укладке, сел, уронил голову в ладони.

– Я же теперь тут как волк в яме. Бери меня теплого.

Баба медленно поднялась, провела руками по лицу, словно отирая следы удара, и, с трудом переставляя ноги, двинулась к кровати. Выпростала из-под рубахи крупные сильные груди, принялась кормить детей.

– Хорошо, сейчас зима. Конь твой там, в закуте до самой весны пролежит, – сказала негромко, почти мечтательно, глядя в окно, где сиял ярче церковного убранства на Рождество выпавший ночью снег. – Надолго хватит. До травы…

Через два дня случайный разъезд анархистов наткнулся на одинокий хутор в заснеженной степи.

Номах натянул свои постиранные и выглаженные вещи с заботливо заштопанными дырками от сабель и пуль, подошел к хозяйке, которая сидела на лавке и снова кормила детей. Посмотрел на ее лицо, пышные, как хлеба, белые груди, взял рукой за затылок и неожиданно поцеловал в губы. С жаром, до боли. Она охотно отозвалась, без стыда подалась ему навстречу, понимая, что уходит он навсегда и встретиться им в этой круговерти уже вряд ли придется.

Номах оторвался первым, отстранился, глубоко дыша.

– Зовут-то тебя как?

– Галей, Нестор.

– Смотри-ка, знаешь меня.

– А кто ж тебя, чертушку, не знает?

– Как же ты не побоялась коня-то моего, а?..

– А тут все одно. Либо от тебя смерть принять, либо от голода.

– Что, от меня смерть слаще?

– От тебя быстрее. Да и детей моих, поди, тоже не бросил бы?

Номах не ответил, разглядывая ее лицо.

– Ну, или, на худой конец, пристрелил бы, – продолжила хозяйка. – Все им лучше, чем от голода истлевать и мучиться.

– Мудра ты.

– Станешь тут мудрой, когда смерть каждый день возле тебя кругом ходит.

Номах медленно провел ладонью по ее волосам, спустился к открытой шее.

– Ну, бывай, Галя.

– Бывай, Нестор. Может, заглянешь когда?

– А что, приветишь?

– Да уж на мороз не выгоню. В должниках я у тебя теперь.

– Ладно. Жизнь покажет.

– Перекрестила бы тебя, да руки заняты.

– Корми детей, все одно я неверующий.

Он оглядел красные крошечные лица.

– Прощай. Спасибо тебе за все.

Номах, хромая и морщась, пошел к двери, а вслед ему смотрели усталые и влажные бабьи глаза.

Солнце пробивалось сквозь окна, каталось котенком по чистым половицам, играло с мельтешащими в воздухе пылинками.

Голоса отъезжающих затихли вдали, и хозяйка, сама не зная отчего, вдруг заплакала. Плакала негромко, неглубоко, почти не сбивая дыхания. Слезы ее капали на грудь и мешались с молоком, сходу объясняя детям непростую суть этого мира.