Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 12

Появление садиста заставило очнуться Елену Глебовну. Но виртуозки легко обвели садиста вокруг, так сказать, пальца и спрятались от него в другой гостиничный номер. Там уже их заждалась роскошная постель с двумя молодыми миллионерами.

Елена Глебовна пожалела девушек. Глупые. Вот ровесник их, Алексей Михайлович, он в землю лег. Фильм-то, поди, лет пятнадцать назад снимали. Да она же сама им ровесница. Одно поколение. Вышли бы они сейчас показать, чего стоят. Странно как-то. В землю лег, и еще не замерзла за ночь земля, а жена жива и в поезде едет, бывшая, и они тоже, наверное, живы, виртуозки-ровесники, и от нас далеко-далеко, благоденствуют где-то в Европе или Америке, и не спят сейчас, потому что там время другое, не ночь, занимаются чем-нибудь, вовсе не сексом, может, едут куда или летят себе самолетом, а кожа-то у них суха, а у глаз-то у них лучики, и груди у них уже совсем не такие, как их там парафином ни пичкай. И руки в морщинах. И шеи в морщинах, как у Елены Глебовны три морщины, большая одна и две поменьше, и все это просто один лишь обман, будто их, вот этих, обольстительных, молоденьких, развратных, время не тронет, еще как тронет — и возраст, и смерть, — так что, девоньки, вы уже не такие, не вы это.

Свет зажгли. Законные пассажиры, с билетами, покидали вагон, веселясь, расходились по своим купе; полуночники по обстоятельствам (те, что без) к новому сеансу готовились. Пришло несколько новеньких. Бросив иронический взгляд на Елену Глебовну, удалился ее сосед-юноша. Елена Глебовна стены вагона рассматривала, там висели картинки; супермены и — вумены, за последних Елене Глебовне всегда холодно было, когда попадались на стеклах кооперативных киосков.

Шел негромкий и очень интеллигентный спор — о существе порнографии.

— Нет, нет, это, безусловно, эротика. Порнография — это только когда у мужчины, причем, извините, вот таким образом. Так во всем мире считают.

— По-моему, ваши сведения устарели. Сейчас есть другая концепция. Когда имитация, тогда да, эротика, а когда по-настоящему, это уж порнография.

— Как то есть? Когда фрикции, это эротика, а когда… когда как ее… аннуляция, то порнография?

— Вы хотели сказать, овуляция?

— Подождите, абляция… нет, кумуляция… ну вы меня поняли.

— Вероятно, тут дело в оргазме.

— А как же фригидность?

Что там дальше было про американок, она уже не воспринимала. Кто там был кто и кто с кем. Кто с кем и с какой еще стати. Пассажиры покорно присутствовали. Никто не охал больше, не сокрушался, не вздыхал тяжело: «что показывают». Терпели. Ехали и терпели. Кто смотреть не хотел, тот сидел и терпел, кто хотел, тот смотрел… хотел, не хотел… Можно, в конце концов, думать о чем-нибудь о своем, можно попробовать отстраниться. Удивительно, однако, как повторяемость, единоподобие умервщляют самою идею движения, действия, хотя нельзя же во всем требовать изобретательности!.. вот так и глагол умирает в герундии — терпение, совокупление, поглупление… От герундия в воспаленном мозгу рукой подать (тоже образ) до родственной ему ерунды. Ерунда. Так и не попавшая в словари иностранных слов. А помнит ли Елена Глебовна, от чего производил ерунду любимый ею Лесков? От немецкого хер унд да, или сюда и туда, по-нашему, отнюдь не в сексуальном смысле — выражение, бытовавшее в Петербурге в среде немцев-колбасников. Елене Глебовне есть захотелось. Авторы фильма обращались к иным инстинктам. Но то ли этимологических штудий направленность была такова, что вспоминались в итоге мясопродукты, то ли обилие голого тела перед глазами способно, в принципе, возбудить, отнюдь не по Фрейду, аппетит зверский. Елена Глебовна проголодалась; она бы еще и развеселилась, ей бы стало смешно обязательно, если бы не подступившее вдруг удушающее ощущение бреда.

Хорошо было деду. Дед-безбилетник умудрился уснуть. Он негромко храпел, ему не мешали. Елена Глебовна завидовала ему черной завистью. Она так не могла. Она пыталась понять, долго ли ей еще надлежит мучиться, по подсчетам выходило — весьма. Время самым нежелательным образом намеревалось растянуться, или, что то же, замедлиться в соответствии с тягомотным, навязанным постановщиком ритмом, как бы мстя Елене Глебовне за свою постоянную ей нехватку своим же теперь навсегда изобилием — однообразным, тяжеловесным и разрастающимся. Конца всему этому не предвиделось. Когда же кончат они? — спрашивала Елена Глебовна, не отдавая себе отчета в двусмысленности вопроса.

Дурная бесконечность. И все в ее голове. Это ее голова, болезная, расширялась до размеров вагона, это в ней, в голове несчастной, не знавшей две ночи сна и покоя, добросовестно и методично совокуплялись сменяющие друг друга партнеры. Зачуханные пассажиры, вдавленные в вагонные кресла, томились в ее голове и везли каждый свою головную боль, и было так сильно натоплено, что никак не продохнуть было, как было никак не понять возможность снега вовне, сквозь который падает в темноту все это совокупляющееся и созерцающее — стуча, стуча, стуча.

— Я, Софья Семеновна, может, в Америку уеду.

Ах вот оно что. Детки. Детушки.

Ты им про Сонечку Мармеладову, про светлый образ, а они, прохвосты. Такие фильмы смотрят, вот к чему тянутся, что доступно им — вот. «Ты ж, Сучков, не читал, сознайся, роман». «Читал, читал». «Расскажи тогда, что знаешь про Свидригайлова». «Он в Америку уехать хотел». Смех в классе. «Нет, он сам так сказал, что в Америку». «Ну и как же, уехал?» «Он имел в виду, что застрелится».

Свидригайлов к чему. Банька, в ней пауки. Это ж смерть ему так представлялась, вечность. Вот к чему Свидригайлов. Закопченная банька с пауками, видеосалон, вагон-видео, бесконечный ряд одних и тех же движений.

И не рай. И не ад. И не пустота. И никогда не кончится.

Смерть. Смерть. Ее образ.

Игнатенко торт уронил.

До того был тост Игнатенко.

Он сказал:





— Я желаю вам жить долго-долго и умереть в один день.

Гости закричали «горько».

Елена Глебовна виски терла. Ей сделалось не по себе. «Умереть в один день». Жутко стало — оттого, что не там она то ощутила, а здесь, не на кладбище.

То, что там, возле ямы и возле гроба, ей казалось до странности неотчетливым, посторонним, безличным, безобразным, близость там, у гроба, чего не дано ей было почувствовать, — здесь представилось вдруг по-свидригайловски зримо и просто. Та же «банька», только вагон, душный, темный, на экране фантомы, шевеление плоти бесплотной, пятна тел. Встань — уйди. Невозможность уйти. Не уйти. Это место ее. Смерти, вечности образ.

— Умереть в один день.

Опять на лица смотрела, тех, кто ехали с нею, — а видела маски. Неживые. Все неживое. Царство мертвых.

Она.

Лишь сейчас поняла, что случилось, ощутила весь ужас того. Встать хотела, но ватные ноги…

Вот и все. Вот и все.

Пассажиры щурились на свету.

Они оживали потихонечку. Оказалось, поезд никуда не шел. Он уже давно стоял, но в темноте никто не думал об этом. Елена Глебовна с трудом воспринимала, что вокруг нее происходит. Какое-то копошение, туда-сюда шатание, спотыкания о корзины и сумки в проходе, кашель, лиловое одеяло-занавес нижним краем забросили на перекладину, сидел, было видно, проводник, хозяин салона, на краю своей трехместной постели и, поглаживая колени, объяснял отсюда невидимому кому-то, что случилось. А что-то случилось.

— Пока кран, пока что… связь опять же…

По-видимому, с полотном что-то.

— Так мы это долго будем? — услышала Елена Глебовна дребезжащий голос из-за спины. — Еще мы в Латвии все или нет? Это что, Резекне?

— Куда Резекне! Остров был.

Заспорили. Одни говорили, Остров, другие — Псков.

— Успокойтесь, — отозвался проводник. — До Пыталова не доехали.

— Во застряли.

— Пыталово еще.

— Маткин берег.

Елене Глебовне блаженный вспомнился — как он в Остров рвался, вот, если не спит, кто расстроился — мамка в Острове ждет.

Появился другой проводник, он прошел по всему составу, узнал что-то, теперь весело сообщал своему товарищу. Елена Глебовна прислушалась. Проводник околесицу нес. Упал будто бы «Салют» на железнодорожное полотно.