Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6



–Немцы во время войны по обе стороны дороги вырубали мертвую зону,-буркнул я,– И, если проходил важный эшелон, ставили живой щит.

–Доктор,– продолжает улыбаться командир,– Мы же не немцы!

Он прав, но сразу виден пробел в его образовании: ему не пришлось сидеть на собраниях трудовых коллективов, клеймящих израильскую военщину, и программа “Время” не транслировала для него выступления депутатов ООН, пригвоздивших сионизм к фашизму.

–Кстати, доктор,– командир перестает улыбаться, заметив

непорядок в боевом строю,– Где второй санитар?

–Он при исполнении важной оперативной задачи,-повторяю я отговорку и эта фраза производит магический эффект своим бронированным звучанием, пресекая ненужные распросы.

4

“Важная оперативная задача” заключается в том, что Шурик сидит в моем кабинете и читает впечатлительный по объему отчет последней инспекционной проверки. Он должен выбрать все, что имеет к нам отношение и сочинить ответ – всякое там: “по указанным пунктам…”, “в назначенные сроки…”, “будут приняты меры…”, “контроль за исполнением…” В том, что нас протянули через бюрократическую писанину– моя вина. Любой труд, особенно если он по обязанности, а не по вдохновению, нуждается в управлении и контроле. В армии такая система наказания и стимуляции доведена до совершенства благодаря суворовским принципам– внезапность, быстрота и натиск. Но у нас внезапным может быть только враг. Проверяющие в Ливан ездить не любят– их сюда шницелями не заманишь; они предпочитают булочки в столовых военно-воздушных сил или довольствуются бурдой тыловых баз. Короче, о их появлении мы узнали сразу, как только они подъехали к границе. База завертелась и вместе с ней закрутились и мои Володя с Шуриком, ибо нет наказания страшней для израильского солдата, чем сказать ему– “на шабат ты остаешься!” Ребята убирали, мыли и даже успели закрасить лаконичные, но идущие от души фразы, оставшиеся от предыдущих обитателей их комнаты. Как и следовало ожидать, кистью махал Володя, а вымазался Шурик.

–У Вас спина белая,– указал я ему на происшедшее.

–Шутка,– сослался на классиков Шурик.



Хорошие у меня ребята, грамотные. “Сто лет одиночества” на иврите уже освоили. Сейчас обещают законспектировать “Москва-Петушки”. По ночам будят меня криком-“Отдай! Моя очередь! Это мои “Петьюшки”! И в ответ бессмертное-“Так я тебе Эббан Даян!” Не везет власть придержащим во все времена и у всех народов, особенно у еврейского,тут даже на постамент не водрузили, сразу в грязь размазали.

–Вот я вам всем надаян, -рявкаю я и двигаю каблуком по гипсовой перегородке. Пацаны переходят на шепот. По потолку ползают тени. От окна несет ночной свежестью с привкусом мокрого песка.

Так Ленинград по весне вонял корюшкой. Размоченные деревянные ящики с мелкой рыбешкой громоздились на набережных и бойкие бабенки в грязных передниках поверх тулупов торговали ею. Пахло цветением. В глубоких дворах-колодцах еще лежали осевшие, почерневшие кучи снега прошедшей зимы, а пробудившееся солнце светило, отогревая отсыревшие за долгую зиму фасады домов, уныло тянувшиеся вдоль линий Васильевского острова. Тополиный пух закручивался белыми бурунами.

Царь Пётр, в спешке прорубая окно в Европу, позабыл о выходе к морю для своего града. Спустя два с половиной столетия его потомки, исправляя историческую ошибку вспыльчивого монарха, понастроили за кладбищем на осыпающихся песчаных берегах, где когда-то тайно захоронили тела казненных декабристов, бетонных коробок, видимых сквозь камыши со стороны Приморского шоссе. Геометрический примитив архитектуры конца двадцатого века оживили поверженные шведы, увенчавшие морской фасад города высотным зданием гостиницы “Прибалтийская”. И, взлетев над гладью Маркизовой лужи, уносятся к золоченому, играющему водными струями Петродворцу остроносые “Метеоры”. Слово “Петергоф” отзывается звенящим клавесином, семнадцатым веком, шуршанием кринолинов, надушенными париками, мушками, кружевами. Толпы туристов глазеют на Большой Каскад и дружно кидают монетки в фонтаны. Моей здесь нет. Зачем? Я приезжал сюда по будням в редкий погожий августовский день побродить в прохладе аллей, наслаждаясь успокаивающим журчанием воды. Словно не было утренней давки на эскалаторах метро “Василеостровская”, не висли люди, отчаянно цепляясь друг за друга, на подножках трамваев и автобусов и беспомощно не мотал оглоблями, лишившись опоры движению, троллейбус, застрявший напротив Гавани. Не было этого, а была сирена.

За время службы я научился различать их. Обычная сирена– это вместо побудки, без пяти минут шесть. В зимние месяцы, как закон, дежурный по штабу даже ленится давить на кнопку, нажал разок для порядка и продолжает кимарить, а мы, не досмотрев сны, вываливаемся из казармы, гремя амуницией, и чертыхаемся, путаясь в змейках теплого, но несуразного комбинезона, только потому, что “Хизбалла”, для проверки нашей бдительности пульнула разок и полезла назад к себе в нору досыпать. Бывают сирены посильнее, когда есть предчувствие, когда у солдат холодеет внутри, замирает дыхание и напрягаются мускулы – вот он враг! Затаился! Ждет! А бывают сирены, когда беда, когда случилось неповторимое, когда вздрагивает и обрывается всё. Вот тогда воет и кружит сирена, как долгая февральская вьюга.

На крыше нашего броневичка ссутулилась тень– это Шурик. Я издалека вычисляю его по силуэту. Он притулился у антенны и горестно покачивается на свежем ночном ветерке как старый еврей на молитве. Обычно зубоскалящие в ожидании солдаты сидят молча. Нас еще держат в состоянии повышенной боевой готовности, но исправить и предотвратить уже невозможно. Расцвечивая черное небо осветительными ракетами, зависли вертолеты и до нас из глубин неба доносится гул их моторов. Старый следопыт, с которым я спускаюсь из штаба, кряхтя поглаживает живот с нажитой за восемь лет службы в Ливане язвой и достает из бронежилета cмятую пачку “Малборо”. Я глубоко затягиваюсь. Теплый дым с приятным пощипыванием проникает в легкие и после нескольких затяжек слегка мутит голову. Следопыт заглядывает вовнутрь броневичка и вытаскивает оттуда Володю. “Зайчик,– это слово он выучил в массажном кабинете на центральной автобусной станции в Тель-Авиве и теперь к солдатам из России иначе не обращается,– Дай человеку поспать.” Это значит всё кончено. Если следопыт идет спать– значит всё, продолжения не будет. Его интуиция– интуиция дикого зверя, он может на привале, на ровном месте, когда все оприходывают банки сухого пайка, озадаченно прохаживаться вокруг, заглядывая под камни в поисках подозрительного и взрывоопасного, а может, как сейчас, в разгар заварухи, когда адреналин кипит в жилах, храпеть на носилках. Володя с Шуриком осуждающе косятся на него и спрашивают, что случилось. “Нарвались,– зло говорю я, хотя злиться и глупо и не на кого,– Купились, как дети малые.” Произошла очередная трагедия. Группа террористов подошла к границе и залегла, дожидаясь. Как опытный шахматист, они проиграли партию на несколько ходов вперед. Когда появился наш патруль, террористы обстреляли его, но не скрылись, а, приняв бой, стали отходить в глубь Ливана.

“Устав и инструкции пишут для дураков и для противника”,– как-то произнес “полковник– подоконник”– по молодости я не расслышал в этом кровавой истины, приняв за очередное проявление солдафонства.

Патруль занял оборону, следуя букве параграфа, вызвал подкрепление, которое, открыв пограничные ворота, кинулось преследовать якобы отступающего противника и сразу же напоролось на загодя установленные мины. Террористы доиграли партию до конца, стрельнув ракетой в вертолет, забиравший раненых. Выбросив предохранительный тепловой шар, летчик, зигзагом, увел машину.

–Печальная повесть о том, как евреи с криком “Азохн вей” в атаку ходили,– подытожил Шурик и полез назад на крышу вынимать ленты и натягивать чехлы на пулемёты.