Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 85

— Этак караулить — целый монастырь найдёт! Окошки палками выхвостают! Стражнички! — ворчал Максимов на казаков, уже высунувшись и присматриваясь к темноте. В руке он держал кусок пирога.

Булавин надёрнул на лицо чёрную накидку и смотрел на Максимова с той запредельной ненавистью, что вдруг перехватывает горло. Рука окостенела, обхватив ручку пистолета под одеждой. Вот сейчас, казалось Булавину, всадить пулю в этот сухокостный лоб или схватить за жилистое горло, выдернуть из окошка и — не успеют сторожевые — задушить изменника за всё его коварство, за подлый обман, за нарушенье клятвы, за то, что посадил за караул Анну, надел кандалы на тонкие ручонки сына.

— На, божий человек, держи кныш, кормись Христовым именем!

В неверном свете свечей Максимов протянул руку. Навстречу прянула левая рука странника, удивительно знакомая — с оттопыренным чуть в сторону указательным пальцем. Где он видел эту руку или такую же? Но пока поворачивались тяжёлые жернова памяти, из дому донеслось:

— Закрывай, не лето красное!

— Ступай, ступай, божий человек! — заусердствовали казаки, подталкивая Булавина в спину. — Поди в церковную сторожку, там пристанище нищей братии! Ступай, не оглядывайся!

Спокойно хрупнула створка окошка, разбухшая на осенних дождях. Казаки отвязались, и постепенно, как из-под толщи воды, выплывало подавленное ненавистью сознанье Булавина. «Хорошо, унял себя! Хорошо, не промолвил ни слова — по голосу бы признал!» — трезво, но всё ещё отрешённо, как после припадка безумия, подумал Булавин.

Теперь он отыскивал другой дом. Пройти его было никак невозможно. Поплутав слегка, он оказался в знакомом заулке близ городской стены. «Ага! Вот они, раины, стоят!» — оприметил он тополя у дома Зернщикова. Зашуршал палой листвой. У соседей, за тем самым плетнём, на котором Зернщиков расшиб горшок из булавинского пистолета, залаяла собака. Кто-то вышел из соседей и настороженно прислушался, остановившись в дверях. Булавин перестоял за тополями, а когда всё успокоилось, прошёл к окну хозяйской горницы и постучал. Он намеренно стучал не в дверь, чтобы не вышли работники.

— Кто? — неожиданно раздался доверчивый женский голос, будто там ждали стука. Зажглась свеча, и заблестела слюда в раме.

— Зернщикова атаман к себе зовёт! — ответил Булавин, прячась в простеночной тени.

— Ему чего — дня мало?

— Да велит выйти на час!

Окно захлопнулось. В доме началась ходьба, послышались грубые, хриплые голоса. Наконец отворилась дверь и вышел Зернщиков. Позади его ещё стояли со свечой. Хозяин неторопливо подтянул один сапог, поправил накинутый на плечи кафтан и сошёл по ступеням на землю. Булавин выждал, когда уйдут со свечой, и крупным шагом догнал войскового старшину.

— Илья! — громыхнул его голос в ночи.

Зернщиков шаркнул сапогами по траве — отпрыгнул в сторону и замер горбатой тенью напуганного кота.

— Не беги, это я тебя звал, Илья! — Булавин приблизился.

— Ты ума отошёл, Кондрат! Уходи!

— Не пасись! Нас никто не видит. Гутарь мне истинно: как отворотило Максимова от нашего дела?

— Испуг его одолел пред царёвым возмездием. Пошёл на тебя.

— А ты?

— А я, вестимо, приболел…

— Почто не упредил меня?

— Тебя упреждать — ветра в поле искать!

— Рад Максимов, что напал на меня?

— Надо бы не рад! Живёт отныне ожиданьем царёвой милости. К нему теперь не войди: возгордился превелико — бунт унял.

— Унял? Он токмо огонь внутрь загнал. Отныне внутри дому займётся, и тут уж ни крыши, ни головы не упасти, попомни!

— Да полно! Сила где?

— Со мной, Илья, весь Дон! Все реки запольные! Волгу и Астрахань подыму! Терек и Запороги! Не жить предателю воли казачьей! За меня мужик пошёл — валом валит! Погоди, вот весна накатит, заявится Булавин, что красное солнышко, под Черкасской город ваш — мно-огим не сносить голов!

— Свою береги: она в два ста рублёв обмеряна повсеместно…

— Дорого ценят. Не обогатиться ли тебе, Илья? Вот она, голова-то! Бери! — кольнул Булавин, испытывая Зернщикова.





— Я погожу, когда вздорожает, — ответил тот с ухмылкой.

Булавин схватил его за рукав.

— Илья! Где мои? В Черкасском? Где?

— Чего не ведаю, того не ведаю! Гутарили старшины, в походе бывшие, что-де жену твою и сына отправили поначалу на Воронеж, а потом будто к киевскому воеводе Голицыну, а в какую тюрьму потом повезли — не ведаю, вот истинный бог!

— Верю. Прощай, Илья! — Булавин отпустил рукав старшины, подумал и решительно сказал: — Коль не боишься Максимова, то скажи ему: я всё прощу иуде, ироду, ежели одумается и пойдёт за меня, за волю реки, за голытьбу, что круг меня прибивается. Это последнее моё слово. Прощай! Спать буду в сторожке. Я это к тому, чтобы не искать меня долго в ночи, коль за головой придёте…

— Прощай, Кондрат. Спаси тебя Христос!

В душе Булавин считал, что Зернщиков оставит ночевать, но тот боялся приглашать столь отчаянного человека и в то же время боялся отпустить в этот страшный мир его, живого свидетеля их совместного сговора. Что делать? А может, решиться? Не уснёшь…

3

Прикинувшись простаком, Булавин не остался, однако, в Черкасске, да и зачем, раз семья не здесь? Он сделал круг по майдану и ушёл в корабельную сторону. Стружемент охранялся в последние годы слабо, а после победы на Айдаре Максимов совсем успокоился в городе, сосредоточив вниманье на степи, где он усиленно вылавливал булавинцев. На следующий день был намечен круг и казнь бунтовщиков. Булавин узнал об этом ещё накануне, но не остался: не мог при казни поручиться за себя…

У стружемента он отыскал лёгкую будару, неслышно обогнул город по самой кромке острова, переплыл протоку и вышел на берег с ногайской стороны. Своих он отыскал под утро. Окуня отправил в станицу Бессергиевскую за едой и вином на дорогу. Целый день Булавин со Стенькой ждали Окуня. Тот вернулся под вечер, привезя и вина, и еды, и зачем-то большую икону, едва помещавшуюся на груди под рубахой.

— Кондратей Офонасьевич! Чего стряслось на Дону! Калмыки напали на понизовые станицы!

— Верно ли?

— Истинно так! Тайша Четерь из-за Волги своих привёл. Много станиц пожгли, людей увели и скот!

— Ещё забота Максимову, — проворчал Булавин, укладываясь под кустом тёрна. — Теперь ему надобно своих толстосумов защищать, что в понизовых живут станицах.

— Калмыки не дураки, — сказал Стенька. — Они не пошли по голутвенным, а подались к злату понизовому.

— К нам бы их приворотить, как начнём по весне. Токмо дики зело, — вздохнул Булавин.

Окунь был необычно возбуждён. Глаза его ошалело шарили по склонам балки. Он отказался есть и пить, казалось, известие подействовало на него. Однако это было не так.

— Атаман, дай мне твой пистолет! — вдруг спросил он.

Булавин подал пистолет, даже не взглянув на юного казака.

Окунь схватил длинноствольный пистолет и убежал по склону балки за поворот. Вскоре неожиданно близко и рискованно громко грянул выстрел. Булавин переглянулся со Стенькой, и оба побежали туда. Саженей через сорок они увидали Окуня. Окунь стоял на дне балки и старательно целился в заросший тёрном склон. Он что-то шептал при этом, как безумный, и не слышал шагов. Булавин со Стенькой подошли и увидали потрясающую картину: Окунь целился в икону!

— Вечная память Стеньке Разину! — дрожащим голосом проговорил он и снова выстрелил.

Старая, тёмная доска дёрнулась и, продырявленная, завалилась под куст.

— Вокунь! — окликнул Булавин.

Казак вздрогнул и уронил пистолет.

— Я… Клад отныне мой! Слово вызнал!

— От чума взгальная! — выдохнул наконец Стенька. Даже его, бывалого степняка, и то поразило такое.

— Ладно. Будя вам! Пора собираться, прогон ждёт в триста вёрст.

Окунь всё ещё дрожал. Пот крупными каплями падал с его лица. Глаза горели лихорадочной радостью большой удачи.

— Клад мой! Скоро у нас всё будет! Всю голытьбу на коней посажу, в зипуны наряжу, ружьём увешаю! — хрипел он.