Страница 19 из 76
Я поставила разогретый суп на стол, спокойно поднялась и включила магнитофон. При звуках виолончелей и скрипок, будто соперничающих между собой, отец вскинул было голову, но снова опустил. Началась третья часть, анданте. Отец медленно ел суп, гоняя его во рту, словно жвачку.
Музыка доиграла, но пустая лента продолжала перематываться. Вот домотается, и кнопка сама подскочит.
— Налей воды, — отец закончил есть и, рыгнув, протянул мне свой стакан.
Моя рука с кружкой, полной воды, внезапно застыла в воздухе, и отец резко обернулся. Из гостиной, где никого не было, отчетливо слышался хриплый низкий голос, огрубевший от постоянного курения по ночам…
…У него не было никаких особенных увлечений или интересов, если что и доставляло ему радость, то это был пистолет. Дождавшись, пока все живое уснет, он раздевался догола и приставлял к виску пистолет, заряженный пятью пулями, просто из любви к свободе. А впрочем нет, не к свободе — к риску. Положив палец на курок, он понимал, что, независимо от реальных намерений, мог теперь невольно выстрелить, если бы заметил чей-то взгляд, или комар вдруг ужалил бы его в бок — и мозг его пронизывал заряд в тысячи вольт…
Визитер внезапно исчез. Мы с отцом одновременно взглянули на место, пустовавшее у рассчитанного на троих стола. Дальше опять зашуршала чистая лента. Я вылила в стакан отца остатки воды.
Только через некоторое время до меня дошло, что это был голос брата.
Вот так, значит, оживают звуки? Голос брата пробивался к нам, будто дух покойника, издалека, но странно настойчиво.
У брата была привычка записывать на пленку то, что он сочинял, а потом прослушивать. Однако под конец он непременно все стирал — я и представить не могла, что что-то сохранилось.
— Включить свет? — поморгав, глазами во внезапно сгустившейся темноте, осторожно спросила я у отца, когда лента наконец домоталась и кнопка на магнитофоне с щелчком подскочила.
Под свет лампы — с плафоном, словно от керосинки, — вдруг выпрыгнул стол, а холодильник, полки и покрытые холстиной стены скрылись в тени, как будто произошла смена декораций.
Прополоскав рот, отец отправился к себе в комнату и вскоре появился с колодой карт. Не дожидаясь, пока я уберу со стола, он начал нервно тасовать их.
Под округлой лампой его плечи, которые пушистый свитер делал объемнее, отбрасывали на стену огромную тень.
— Стемнело, куда уже гадать-то? — бросила я, гремя посудой.
— Ну и что, что стемнело, ведь это еще не конец?
Не конец! О чем это он? Спрашивала я себя, понимая, что смешно выискивать скрытый смысл в пустых фразах.
Я поставила мытую посуду в буфет, сняла фартук и вернулась к столу, отец собрал разложенные карты.
— Что выпало?
— Гость, — равнодушно фыркнул отец.
— Нарезать фруктов?
— Лучше кофе выпью.
В обращенном на меня взгляде отца мелькнуло нетерпение. Он хотел, чтобы я побыстрее села. Я поставила чайник на плиту и опустилась напротив.
— Начнешь?
— Нет, бросим жребий.
Отец протянул мне карты, и я решительно сняла. Выпала пятиочковая слива. Отец вытащил черный клевер и пододвинул колоду ко мне. Сорок восемь распухших карт заняли всю мою ладонь. Старые-престарые карты, которые когда-то были так приятны на ощупь и пересыпались с легким хрустом, теперь, засалившись, прилипали к рукам.
— Хорошенько перетасуй. Я ведь гадал на них… идут, наверное, подряд… Хватит, будешь слишком долго тасовать, они снова соберутся!
Отец, не отрывавший взгляда от моих рук, легонько, для проформы, коснулся верхней карты.
Я стала сдавать по одной, пытаясь рассеять его безосновательные опасения, что карты собрались по мастям.
— Вода закипела.
Отец не переворачивал карты, пока не получил все десять положенных.
В носике чайника забулькали пузыри.
Я оставила карты на столе и налила воды в две заранее приготовленные чашки. Отец наверняка подсмотрит в эти карты, пока я буду делать кофе.
— Мне с сахарином.
— Да, конечно.
Я прекрасно помнила, что ему нельзя сахар. Отец знал это, просто хотел отвлечь внимание от своих рук, тянувшихся к моим картам.
Отец был серьезно болен, ему требовались регулярные инъекции инсулина. Всю зиму он принимал свое хитрое снадобье, однако по утрам в унитазе неизменно пенилась желтая, с повышенным содержанием глюкозы моча, в которую он с озабоченным видом совал лакмусовую бумажку.
Увидев, что я, вернувшись с чашками за стол, взяла карты, отец подобрал свои и аккуратно развел их по одной, словно развернул старый веер. Его губы тронула довольная улыбка. Восемь открытых карт лежали на столе во всем своем великолепии.
— Такие картинки на кону… А толку! Все равно ходить нечем…
Отец украдкой посматривал на мои карты. А я, вцепившись в них, пыталась заглянуть в карты занявшего боевую позицию отца. Только заглядывать было совершенно незачем. На самом деле, я легко различала карты по рубашкам. Да и отец, очевидно, тоже. Тут помятая по диагонали пятиочковая орхидея, там пион с истрепавшимся левым уголком, а вот эта, с расслоившимся правым краем, — кабан под красным клевером, десять очков. Мы настолько хорошо изучили рубашки карт, что с тем же успехом могли бы играть в открытую.
— Тан, як, семь ти, четыре кван — все считается.
— Разумеется.
Отец, державший в руках пятиочковый пион с синей полоской и десятиочковый клен, остановил взгляд на двадцатиочковой луне над горой. Скромно лежавшая наверху колоды карта, только и ждавшая, чтобы ее перевернули, была подходящей нулевой. Отец собирался сжульничать, но стеснялся сразу же выложить свою двадцатиочковую и перевернуть нулевую. Вечно он… После продолжительных раздумий он, сделав вид, что другого выхода просто нет, с убитым лицом выложил двадцатиочковую луну над горой и взял, что хотел.
— Сразу двадцать очков? Хорошо придумал, отец, претендуешь на четыре кван? — сказала я вместо «ни стыда ни совести». Отец, непосредственно, как ребенок, заулыбался во весь рот.
Я небрежно кинула карту и забрала пятиочковый красный клевер.
— Хочешь собрать семь ти?
— Пока что взяла только одну. Мало ли, что я хочу. Всякая ерунда попалась.
На самом деле я прикидывала, как бы не дать отцу собрать клены, но заставить его выложить пион с синей полоской — отказаться, что ли, от трех як…
— Играем до тысячи очков.
— Хорошо.
Чем ближе к зиме, тем вечера длиннее, скоро тысячей очков не отделаешься.
Над головой послышались размеренные шаги. А затем раздался плач ребенка и тихое, похожее на бормотание, пение женщины, пытавшейся его успокоить.
За окном, словно заклеенным копиркой, было черным-черно, и у меня возникло чувство, будто мы с отцом в круге света погружаемся в бесконечную тьму. Будто испокон веков мы играем в карты, сидя за столом друг напротив друга. Воспоминания о былом казались расплывчатыми и далекими, словно детские сны, в которых реальность перемежалась с фантазиями. Как игрок, который выходит в туалет, если расклад не в его пользу или игра не идет, мой брат улизнул, чтобы разложить свой собственный пасьянс.
— Нечего реветь по ночам, капризные дети навлекают на семью несчастье.
— Я тоже часто плакала? — спросила я отца, забирая нулевую хризантему.
«Спи, спи спокойно мой малыш, пока утро не заглянет в окошко».
— У твоей матери был хороший голос.
Это правда. Мать, работавшая воспитателем в детском саду, знала много песен и с удовольствием пела их своим приятным голосом.
«Баю-бай, спи мой малыш, мой золотой, мой серебряный, закрывай свои жемчужные глазки, уносись в царство снов».
— Моя очередь, — вдруг раздраженно бросил отец, а ведь он, однако, тоже заслушался. Над нами женщина, никуда не спеша, двигалась, словно метроном: взад-вперед, от перил до перил.
По пальцам можно было сосчитать, сколько раз я видела эту женщину, четыре месяца назад снявшую комнату на втором этаже. На второй этаж можно было подняться с улицы, и жильцы обычно пользовались боковой дверью, так что мы с ними почти не сталкивались. Однако этот неугомонный ребенок начинал реветь с раннего вечера — и до глубокой ночи, все то время, что мы играли в карты, женщина шагала над нами, успокаивая его своим тихим, монотонным голосом.