Страница 18 из 76
Пока варилось это снадобье, неприятный терпкий запах пропитывал дом: мясо и кости лягушек источали ядовитый пар, который оседал вокруг тяжелым липким налетом. Задыхаясь от анемии и отвращения, я разглядывала в зеркале морщинки на своей запаршивевшей сухой коже. Пятна, въевшиеся в нержавеющую сталь, продержатся дольше, чем воспоминания.
Наконец все было в порядке. Часы на кухонной полке показывали половину шестого, рис подходил, аппетитно пахла рыба, поджаренная до золотистой корочки.
Косые лучи, проникшие сквозь западное окно, сделали заметной грязь в тонких порезах на разделочной доске и, преломившись в раковине, высветили мутный осадок в воде.
Так же как в любой другой день, можно было, даже не вставая на цыпочки, увидеть через невысокое продолговатое окно колонну воспитанников исправительной школы, которые, отбыв трудовую повинность, возвращались обратно через пустырь.
Все они, человек семьдесят или восемьдесят, были одеты в серые, словно вылинявшие, робы и такого же цвета шапочки, и я, в силу то ли ассоциаций, связанных с тюремной одеждой, то ли ощущения, что на пустыре гуляет ветер, неизменно испытывала жалость, будто чувствовала загрубелость их тел, покрытых под мешковатыми робами гусиной кожей. Медленно движущаяся колонна колыхалась, словно неровно откромсанный ветхий лоскут, напоминая мне размеренно и грузно катящееся бетонное колесо, а еще бесконечный свист в ре миноре.
На шаг впереди и на шаг позади колонны шли мужчины в ветровках, судя по всему, надзиратели.
Если бы я прежде не видела эту процессию вблизи, скользнула бы по ней равнодушным взглядом, решив, что где-то рядом находятся военные казармы, и уж точно не стала бы, стоя на цыпочках, предаваться ребяческим фантазиям о медленно катящемся бетонном колесе, слетевшем с оси, или о жерновах адской мельницы кармы, бесконечно вращаемых невидимой рукой.
Впервые я встретила их, когда однажды вечером пошла выгуливать собаку. Я невольно вскрикнула и, вспомнив про расположившуюся на ближайшем холме исправительную школу, мотнула головой, но тут же, смутившись, резко натянула поводок и отвернулась. Из колонны на меня смотрело совсем юное лицо. Взгляд мальчишки, возраст которого трудно было определить, казался изумительно ясным. Может быть, меня поразила свежесть его униформы, а может быть, все из-за того, что при виде румянца на его круглых щеках я вдруг осознала, что некрасива и уже немолода.
Вместе с остальными он прошел мимо меня. Потом я никак не могла вспомнить его лицо. Даже если бы можно было выстроить их всех в ряд, чтобы хорошенько разглядеть, я все равно, наверное, не опознала бы его. В моей памяти остался только его ясный взгляд, и теперь каждый день, в одно и то же время, я тщетно пыталась высмотреть того мальчишку в кухонное окно.
Они почти пересекли пустырь, когда в середине колонны произошло легкое замешательство. Один из мальчишек нагнулся, притворившись, что поправляет слетевший ботинок. Колонна встала, и к виновнику тут же приблизился шедший позади мужчина в ветровке. Мне показалось, мальчишка поднял с земли что-то блестящее и быстро засунул в рукав. Или в ботинок. Не успел мужчина подойти, а он уже распрямился и отряхнул ладони. Они наверняка что-то говорили друг другу, но мне издалека казалось, что объяснялись жестами.
Мужчина вернулся на свое место, и все сразу зашевелились, заполняя образовавшиеся зазоры. Ничего там, наверное, не было. И в самом деле, что могло сверкать на земле, если солнце уже клонилось к закату!
Они прошли мимо холма, потом мимо новостроек, в которых в преддверии холодов в спешке велись отделочные работы, и исчезли из поля зрения. Вместе с ними исчезли и свист, и громоздкое колесо.
Я вытащила из раковины пробку. С удовлетворением отметила, что вода моментально слилась, пузырясь и закручиваясь. Сегодня днем приходил слесарь, прочистил сток. Сток в раковине забился, и стало подванивать. В результате прокачки вантузом на поверхность были извлечены разложившиеся стебли овощей и клубки волос. Отец, незаметно подойдя сзади, наблюдал, на лице у него было написано: «Что я тебе говорил!».
Скоро шесть. Я положила на кухонный стол три пары палочек, но, быстро спохватившись, убрала одну пару обратно в ящик. Не из-за чего теперь поднимать шум. Я положила лишние палочки по привычке, прекрасно понимая, что брат и сегодня не вернется.
— В какую сторону кричит сорока?
В ответ на вопрос отца я взглянула на высокий тополь, росший на том самом пустыре, с которого исчезли мальчишки. Там, на самой верхушке, между начавших желтеть листьев, сидела сорока.
— Я сняла линзы, — ответила я, гремя посудой. Отец знал, что без контактных линз я практически слепа, но упрямо продолжил:
— Плюнь в ту сторону, в которую кричит сорока. Услышать вечером сороку — не к добру.
— Да говорю же, не вижу.
— А с линзами что случилось? Опять потеряла? Я же тебе велел… Держи их в воде, если не носишь.
Я соврала. Через плотно прилегавшие к зрачкам линзы я отчетливо видела черные, блестящие в вечернем свете, будто смазанные маслом, перья сороки, которая кричала именно в нашу сторону, видела, как шевелятся ее крылья, крепкие, словно стальные.
Я нахмурилась, взглянула на отца, устроившегося в кресле в мрачной гостиной, из которой ушел солнечный свет, и включила стоявший на полке магнитофон. На самом деле, я не злилась на отца. В голове у меня вертелось вступление к услышанной днем симфонии Кодая. Лента, перематываясь, тихо шуршала. Я засомневалась, записалось ли вообще что-нибудь, но тут заиграла музыка.
Днем был концерт по заявкам. Когда из приемника полилась знакомая мелодия, у меня вдруг возникло желание записать ее. Магнитофон принадлежал брату, старенький «Сони». Пока я доставала этот убранный подальше магнитофон, которым давным-давно никто не пользовался, смахивала с него пыль, да потом еще рылась в ящике в поисках чистой кассеты, вступление закончилось. Радиозапись оказалась старой, шипения было больше, чем звука. Не выключила посередине только потому, что было лень. Симфония закончилась, не заняв и одной стороны шестидесятиминутной кассеты.
А сейчас, послушав минут десять, я выключила магнитофон и сказала твердым голосом:
— Ужин готов.
Раздались знакомые звуки: это отец почиркал о большой палец ногтем мизинца, которым ковырял в ухе, а потом с трудом встал с кресла.
Через тонкую стену ванной донесся скрип открываемого крана, потом шум бегущей воды, и я лишний раз вытерла тряпкой совершенно чистый стол.
— Полотенце есть?
Отец вошел на кухню, тряся руками, с которых капала вода.
— А чем тебе не нравится то, что в ванной?
— Оно грязное и мокрое.
Это неправда. Полотенце, которым днем вытирался слесарь, прочищавший раковину, я заменила на свежее. Сорока все еще надрывалась с верхушки тополя. Может быть потому, что ее крик начал действовать отцу на нервы, он, глядя в окно, пробурчал себе под нос:
— Кухня неудачно расположена. Плохо, что солнце вечером светит.
После того как два года назад отцу удалили больше половины желудка, он стал есть очень подолгу. Как ни старалась я жевать помедленнее, всегда заканчивала прежде, чем он успевал съесть хотя бы половину своей тарелки.
Солнечные лучи понемногу отступили, и, наконец, только у двери осталась тоненькая полоска света. Но и она вскоре исчезла, будто впиталась.
Я с жалостью смотрела на растворявшиеся в сумерках вялые складки на шее отца, на его челюсть, которая, когда он жевал, ритмично выдвигалась вперед.
Осенью дни коротки: только заметишь, что солнце садится, а уже темно.
— Включить свет? — спросила я, пододвигая поближе к отцу рыбу, из которой успела вынуть кости.
— Суп остыл.
Я зажгла газ и поставила кастрюлю с супом на плиту. Голубое пламя, ровно горевшее во мраке кухни, представлялось мне каким-то волшебным огнем. Потрескивает… Пламя без жара, холодное, как отблеск металла.
В полутьме лицо отца казалось мрачным, а нос со слегка отвислым кончиком — еще более вытянутым. Мысль о том, что мое лицо выглядит точно так же, была неприятна.