Страница 74 из 82
Двое мужчин, топавшие за Эрикой, могли бы дать злости слегка улечься: разве их долг был не в том, чтобы простить ее, разве им не следовало бы ею восхищаться — ее жизненная сила неизмерима. Вот она шлепает по мокрому снегу, средних лет женщина, которую обманывали и унижали, которая тяжело трудилась и растила детей и все равно сохранила веру в то, что счастье возможно, она спешит, в надежде, что есть еще в мире для нее нечто светлое.
Но у обоих мужчин, вышагивавших следом за Эрикой — наяву и в мыслях, — недоставало великодушия, чтобы позволить ей к чему-то устремиться. Вильмут исходил гневом, он искал способа сурово отплатить жене, жаждал больно наказать Эрику, чтобы запомнила на всю жизнь. Он не думал, что, набросившись на нее с кулаками, чего-нибудь достигнет. Видимо, подсознательный страх удержал его от применения силы, такой, как он, хилый и хворый, не устоит перед женой. Возможно, его бы самого с позором отдубасили и ему пришлось бы подниматься с грязной слякотной земли. Кряхтя, он, тщедушный, встал бы на ноги, чтобы отряхнуть свои обвислые штаны от налипшего снега. Вильмут понимал, что терпевшая бесконечные обиды Эрика не пожалела бы его, не опустилась бы на колени перед мужем, с которым прожила долгую жизнь, не стала бы лить слезы, просить прощения и поддерживать его, чтобы вместе, в обнимку, поплестись по липкому снегу домой.
Другой мужчина, который лишь в воображении крался следом за Эрикой, дрожал от напряжения. Его мучила ревность, подстегивала страсть и изводило смущение. Он снова подумал о прежней Эрике, далекого прошлого, девушке, которая во время похорон отца Вильмута делила себя и свое доверие с щедрой расточительностью, ничего более возвышенного в своей жизни Лео не помнил. Эрика оставила в Лео глубокий след. Ревность не давала ему покоя: только я должен занимать мысли Эрики, невозможно, чтобы она забыла меня; это невыносимо, чтобы ее сердце тянулось к какому-то другому, бог весть откуда объявившемуся человеку. В мыслях своих Лео пронесся бы стороной, обманув их, и Эрику, и поникшего Вильмута, ворвался бы в убогую комнатку того незнакомого мужчины, вышвырнул бы оттуда этого типа — пусть сгинет в снегопаде, пусть толчется по слякоти, пусть растворится в лужах; он сам, Лео, желал стоять, выпрямив спину и усмиряя колотящееся сердце посреди комнаты, и ждать, когда постучится Эрика. Он готов был предать своего друга Вильмута, оставить его за семью замками, чтобы еще раз побыть с Эрикой и, закрыв глаза, поверить, что все по-прежнему, как было когда-то темным осенним вечером в Медной деревне, они еще молодые, никакие опасности их не подстерегают, время еще не успело посмеяться над ними, ничто не в силах им помешать.
В своем воображении Лео мог пережить все что угодно, стерпеть муки ревности и презирать того тракториста, который вскружил голову Эрике. Но ярость Вильмута побуждала его к действию — право законного мужа. Может, Вильмут не верил, что Эрика и впрямь переступит порог того дома, может, у него теплилась надежда: трезвый разум победит, жена постоит у крыльца, повернется, и чувство долга подтолкнет ее в обратный путь. Эрика в совершенном спокойствии вошла в чужую дверь, не оглянулась пугливо по сторонам, не было ей дела до того, что кто-то увидит ее позор. Вильмут впал в буйство — можно ли стерпеть, когда тебе плюют в лицо? Его законная жена никого не испугалась? Известные Вильмуту люди признавали только тайный грех, запретный плод вкушали тайком и заботились, чтобы все было шито-крыто. А Эрика нагло отвергала устоявшиеся обычаи! Откуда она брала силы, что отваживалась быть такой! Или ее чувства к тому человеку были выше простого вожделения?
Обескураженный Вильмут схватил пригоршню талого снега, думал, что попадется подходящий камень, чтобы запустить им в окно; сквозь полосатую занавеску виден был свет. Ни одного булыжника не попалось Вильмуту под руку, он даже снежка скатать не смог, наскребенная им жижица таяла в ладони и стекала в рукав, будто руки у Вильмута пылали огнем.
Свет за полосатым окном погас. Вильмут повернулся и побрел к своему дому, выкрикивая проклятья, которые заглушал снегопад. Он ругался на чем свет стоит и хватал ртом летящие в лицо разлапистые снежинки, его шатало, будто он был вдрызг пьян; лучше ему не становилось. Эрика без конца опускалась с чужим мужчиной на кровать, вновь и вновь бросались они друг другу в объятья; оба дрожали от нетерпения — с резиновых сапог, которые Эрика стащила с ног, на пол все еще сползали ошметки снега.
Ночью Вильмут не пустил Эрику домой. Жена колотила в дверь и в окна. Вильмут сидел на краю кровати, обхватив руками голову, и даже не откликнулся. Сыновья пробудились от своего молодого богатырского сна, хотели пойти открыть. Вильмут заорал на них, обозвал кровных своих чад крысятами и пригрозил прибить их, если они посмеют открыть дверь.
Вскоре Эрика перестала стучаться и ушла, Вильмут в эту ночь не смог уснуть. Он думал об Эрике и видел ее стоящей посреди открытого поля. Она стояла в беспомощности и не знала, что предпринять. Снег валил как из мешка, налипал на одежду, покрыл слоем пальто, на волосах наросли сосульки и звенели на ветру. Эрика будет наказана сполна: она превратится в ледышку.
В ближайшие дни Эрика дома не появлялась.
Вильмут ходил по мастерской, будто ничего не случилось; не стал выспрашивать у других, что там с его женой. Сыновья приходили из школы, расстроенные и угрюмые, поглядывали исподлобья на Вильмута, жевали черствый хлеб, запивали молоком, не было у них желания жить по-человечески.
Наверное, Эрики уже с неделю не было дома, когда по мастерской пополз слух: новый тракторист взял расчет и исчез в неизвестном направлении. Мужики похлопывали Вильмута по плечу, хвалили его предприимчивость и допытывались, каким это образом он устрашил соблазнителя. Растерянный Вильмут ничего не мог понять. На всякий случай выпятил грудь, подмигнул приятелям: забияка известный, отколошматил как следует, уж он-то свинства не прощает.
Вскоре сыновья начали потихоньку теребить отца, чтобы он позволил им позвать мать домой. Сердце Вильмута, человека доброго, оттаяло, все устроилось само собой, сыновья привели Эрику под руки домой, в доме опять запахло уютом. Одно лишь беспокоило Вильмута: почему Эрика не была приниженной! Черт сидел в ней, не давал ей заискивать и просить у мужа прощения.
Несмотря ни на что, дурное настроение у Вильмута рассеялось, и ревность Лео поутихла. Возможно, Эрика временно помешалась; от подобных отклонений никто не застрахован.
Чем дольше Лео думал о случившемся, тем больше жалел Эрику. Опять она оказалась обманутой, надежды ее втоптаны в грязь: напор ее чувств испугал тракториста — и он дал деру.
Ведь он-то хотел расцветить осеннюю темноту лишь небольшим красочным похождением — большего ему и не требовалось.
24
Еще несколько дней — и отпуск кончится. Еще несколько лет — и ему уже не придется думать об очередном отпуске, в пенсионном возрасте всяк сам себе владыка. Свобода старого человека, столь желанная для некоторых сверстников Лео, вызывала в нем позывы к смеху и неприятную дрожь. Но когда Лео ставил себя рядом с Вильмутом — все же одногодки, — он вынужден бывал признать, что друг его давно уже старик, сам же он — нет, отнюдь нет. У Вильмута живот выпирал из-под пиджака, волосы топорщились только за ушами, развеваясь по ветру, эти космы придавали ему вид добродушного, смирившегося со всем старика. У него давно уже вошло в привычку ступать мягко, — может, чтобы не сотрясать постоянно больную с похмелья голову, — и он не понимал, почему перестали изнашиваться башмаки, не догадывался, что это один из признаков старения. Лео принадлежал к иной породе. Заботился об осанке, и портной мог по-прежнему удивляться, как легко шить на него костюмы. И на волосы было бы грешно роптать, местами они, правда, поседели, но лысины на макушке и в помине не было. Морщины на лице расположились вполне подходяще, были соответственно расположены, отдельные складки, казалось, были проведены чуточку идеализирующим портретистом — для придания мужественности. Во всяком случае, по его лицу трудно было определить возраст. У большинства мужчин его лет кожа становилась дряблой, по-старушечьи обвислые щеки были покрыты сплошной мягкой сеткой морщин, под глазами — мешки, что выдавало болезни и нездоровый образ жизни.