Страница 9 из 16
В остроге об нем носились странные слухи: знали, что он был из военных; но арестанты толковали меж собой, не знаю правда ли, что он беглый из Нерчинска; в Сибирь сослан был уже не раз, бегал не раз, переменял имя и наконец-то попал в наш острог, в особое отделение.
Итак, Газин чувствует свое превосходство в обществе каторжников, и это превосходство каторга признает. Газин богат, он торгует в остроге вином, на него работает много людей. Но у него есть слабость, как раз связанная с его профессией целовальника и его богатством, то есть с материальной стороной его существования: он раза два в год запивает. Впрочем, и другие заключенные запивают, и Достоевский описывает такие загулы, когда человек, тяжело работая, несколько месяцев копил деньги, чтобы пропить их в один день. Тут Достоевский проницательно указывает, что эти загулы есть необходимость пожить по своей воле и что деньги, которые тоже необыкновенно важны для чувства хоть какой-то независимости, все-таки не так важны, как загулы, ради которых их копят. И арестант, говорит Достоевский, гуляет весело по принципу «хоть час да мой». Но с Газиным происходит иначе. Он гуляет широко, нанимает музыкантов, но почему-то во время загула не веселится, а наоборот, мрачнеет, становится зол и постоянно нарывается на драку, бросается на людей с ножом. А так как он невероятно силен физически, единственный способ сладить с ним это навалиться на него всем гуртом и чудовищно бить до тех пор, пока не потеряет сознание. Выходит парадокс: Газин все то время, когда трезв, разумен и сдержан, полностью контролирует себя, то есть находится в полной своей воле, повелевая нанятыми для проноса вина каторжниками. Это, так сказать, аполлонический Газин. Но как только он начинает пить, он превращается в Газина диониссийца, и тогда сквозь него и посредством его прорывается яростная и конечно же пессимистическая (иначе откуда бы такая мрачность?) сила, отчета в которой он дать себе не может, равно как и не может сдержать ее. Газин не исключение, есть немало людей, которые, когда пьянеют, становятся неприятны и агрессивны, и у психоаналитиков давно уже есть исчерпывающее объяснение такого феномена поведения. Но в данном случае оно меня не интересует, потому что я в данном случае смотрю на вещи под углом зрения Достоевского. Смотреть же под углом зрения Достоевского значит постоянно иметь в виду борьбу сил духа и материи в человеке, и в случае Газина это значит, что во время загула, под влиянием вина в нем как будто пробуждается осознание иллюзорности его властительного положения в каторге, всей его деловой деятельности, его антерпренерства, на которое он тратит столько времени и сил. Вдруг под влиянием алкоголя он видит, что он есть такое в действительности: животное, заключенное в клетку, как и все остальные каторжники, а коли так, то он и ведет себя по-животному Если брать Газина под таким углом, он становится фигурой трагической в том изначальном смысле, который шире и глубже принадлежности к какой-нибудь культуре с принятым ей идейным пониманием добра и зла: диониссийское состояние это состояние подсознательного понимания изначальной дисгармонии и трагедии человеческой ситуации. В Газине есть незаурядная, мощная сила, которая изначально направлена не на созидание, но на разрушение, то есть на различные преступления. Достоевский испытывает к Газину отрицательные чувства, но при этом придает ему шекспировский размах: «Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепей, чудовищней его… Рассказывали тоже про него, что он любил прежде резать маленьких детей, единственно из удовольствия: заведет ребенка куда-нибудь в удобное место, сначала напугает его, измучает и, уже вполне насладившись ужасом и трепетом маленькой жертвы, зарежет ее тихо, медленно, с наслаждением». Тут нужно быть очень осторожным перед соблазном сравнения этого описания с известной навязчивой темой у последующего Достоевского изнасилования и доведения до самоубийства его героями маленьких девочек. Позже я буду говорить о характере связи между преступниками каторги и преступниками романов Достоевского, сейчас только отмечу, что между первыми и вторыми есть та кардинальная разница, что первые (каторжане) существуют (существовали) объективно, а вторые (сильные или околосильные герои, Свидригайлов, Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов) суть – как справедливо заметил Леонтьев – плоды воображения писателя, пришедшие не снаружи, но из его собственной психики. Поэтому надо отдать должное тому, как писатель настаивает, что чувства, которые ему внушал Газин, были общие чувства каторги (в отличие от чувств, которые внушал A-в лично Достоевскому). И тут же следует отметить еще одну тонкость различия: как бы ни были отвратительны приписываемые (значит, в какой-то степени сфантазированные) преступления Газина, эти преступления есть проявление искривленной, искаженной, но все-таки духовности, наподобие духовности маркиза де Сада, между тем как «преступления» А-ва, о котором я буду говорить позже, – это действия, предпринимаемые против христианской идеи духовности.
И потому, хотя Газин и производит «страшное, мучительное впечатление», он не «отравляет» существование Достоевского так, как A-в, и Достоевский сам делает отчетливое различие, говоря, что лучше мор, голод и пожар, чем такие люди, как A-в в обществе – ничего подобного он и близко не говорит о разбойниках и душегубах.
За Газиным идет Петров. И опять описывается взгляд: «Взгляд у него был тоже странный: пристальный, с оттенком смелости и некоторой насмешки, но глядел он как-то вдаль, через предмет; как будто из-за предмета, бывшего перед его носом, он старался рассмотреть какой-то другой, подальше». То же самое насчет того, почему он находится в остроге. Хотя Петров сидит в особом отделении, куда направляют за тяжелые преступления, мы так толком и не узнаем, за что именно его осудили. То есть нам рассказывается нарочито мимоходом, как бы слову: «В другой раз, еще до каторги, случилось, что полковник ударил его на учении. Вероятно, его и много раз перед этим били; но на этот раз он не захотел снести и заколол своего полковника открыто, среди бела дня, перед развернутым строем. Впрочем, я не знаю в подробности всей его истории; он никогда мне ее не рассказывал…». Хотя одного такого преступления достаточно, чтобы попасть в особое отделение, Достоевский подает этот эпизод во множественном числе, будто стоящий в ряду многих подобных же и совершенно для Петрова заурядных. Таким образом создается образ человека, точней каторжника, еще точней каторжника-убийцы, который возвышается над всеми остальными каторжниками-убийцами своей способностью убивать с такой же междупрочимностью, с какой другие завтракают или обедают.
Одним из первых стал посещать меня арестант Петров. Я говорю «посещать» и особенно напираю на это слово. Петров жил в особом отделении и в самой отдаленной от меня казарме. Связей между нами, по-видимому, не могло быть никаких; общего тоже решительно ничего у нас не было и не могло быть… Я даже и теперь не могу решить: чего именно ему от меня хотелось, зачем он лез ко мне каждый день?
Мысль о непонятности Петрова проходит в продолжении всего разговора о нем: «Не знаю тоже почему, но мне всегда казалось, что он как будто вовсе не жил вместе со мной в остроге, а где-то далеко в другом доме, в городе, и только посещал острог мимоходом, чтобы узнать новости, проведать меня, посмотреть, как мы все живем». Достоевский «строит» образ Петрова таким образом, чтобы читатель ощутил его таинственность, какую-то абнормальность. Горянчиков справляется о Петрове у одного из приятелей политических, и тот тоже говорит о нем в превосходящих словах: «Это самый решительный, самый бесстрашный из всех каторжных… Он на все способен; он ни перед чем не остановится, если ему придет каприз. Он и вас зарежет, если ему это вздумается, так, просто зарежет, не поморщится и не раскается. Я даже думаю, что он не в полном уме». Вот это последнее замечание весьма стыкуется с тем, каким хочет показать нам Достоевский Петрова: банальное, чисто обывательское выражение «не в полном уме» на самом нижнем уровне сознания означает то, что на более высоком уровне описывается словами «исключительность», «особенность» характера. Любопытно, что и тот самый политзаключенный М. тоже не приводит никаких конкретных деталей, которые могли бы в один миг осветить нам Петрова, опять тут только интуитивные и декларативные предположения. Почему? Хоть один какой-нибудь примерчик должен же он был бы привести в доказательство таких максималистских предположений? Но Горянчиков-Достоевский как-то сразу верит М., несмотря на то, что «М. как-то не мог дать мне отчета, почему ему так показалось». И продолжает: