Страница 22 из 25
В те годы мне уже порядком поднадоели Бахтин и его Достоевский (хотя двое из самых любимых моих людей – ведущие специалисты по Бахтину), но однажды я попросил Лешу продекламировать свое стихотворение «Бахтин в Саранске», чтобы я смог уловить интонацию и спросить о его «истоках». Любопытно, что он отделался лишь замечанием, мол, был поражен «пафосом» положения Бахтина, пребывавшего в ссылке в [кошмарном] Саранске. В русском языке слово «пафос» обладает гораздо меньшим кругом значений, чем английское «pathos». Оно вообще может ничего не значить. Вот прекрасный пример того, какую роль играет поэт – в данном случае Леша – в толковании собственных стихов. Как бы то ни было, в тот вечер за обедом (мы сидели в кафе «Эксельсиор» втроем, с нами была моя жена) я мимоходом спросил, кто такой Голосовкер в его бахтинском стихотворении, не тот ли самый, кто написал книгу «Достоевский и Кант». Да, ответил он, тот самый, а через несколько лет признался, что был тогда крайне поражен, встретив американца (да что там американца, просто человека), который знает, кто такой Голосовкер, и даже читал его книги. Еще одна неожиданная польза этого разговора в том, что Леша, видимо, почувствовал необходимость объяснить читателю присутствие Голосовкера в тексте стихотворения, что он и сделал в своих «симметричных» мемуарах (за десять лет до того не удостоив этим меня). Таков был его стиль.
Познакомились с Лешей мы после его поэтического вечера в тот, первый, день его в Юджине, пожали друг другу руки, выяснили, что, благодаря Иосифу Бродскому, который за десять лет до нашей с Лешей встречи на десять дней приезжал в Орегонский университет, мы заочно уже были знакомы. Перед коктейлем я предложил ему слегка размяться, взять напрокат велосипеды и прокатиться по берегу реки. Город Юджин славится тем, что велосипедных дорожек в нем на душу населения гораздо больше, чем в Амстердаме. Но меня поистине потрясла страсть, с которой он категорически заявил «нет» и добавил, что ни разу в жизни не садился на велосипед и не собирается! Леша оказался закоренелым горожанином с урбанистской душой и к сельским утехам был совершенно равнодушен. Однако позже, прожив несколько месяцев в Юджине, хотя он и называл его «неинтересным, плоским городишкой», но все же снял-таки домик на холме, недалеко от кладбища Пионеров, расположенного на соседнем холме посреди университетского городка, в свою очередь окруженного еще более высокими холмами с крутыми склонами, а также горами, в том числе и виднеющимся к северу грандиозным предгорьем Кобург Хиллз. Многие улицы городка (и моя тоже) круты и довольно опасны для передвижения, пожалуй, не меньше, чем в Сан-Франциско. «Прямой ирригационный канал», рассекающий город на две части, на самом деле представляет собой извилистый амазонский ручей, то есть естественный многокилометровый водный поток, с незапамятных времен протекающий здесь и несущий свои воды в долину. Набережные его одеты в бетон только в пределах города, в остальных местах живописные берега заросли густой травой. Здесь можно встретить уток с выводками. Но мы с Лешей обычно гуляли не в этих местах, а по берегам широкой реки Уилламетт (ударение на предпоследнем слоге: название происходит от индейского слова «Уи-ла-ме-та»).
Во время наших прогулок мимо нас довольно часто шмыгали туда и сюда с выражением лица и осанкой небожителей велосипедисты обоего пола, порой вынуждая нас, как зайцев, отскакивать в сторону, в высокую траву. Местные велоцирапторы, как правило, считали себя не подвластными общечеловеческим законам и глубоко презирали нас, простых пешеходов[54]. Я тогда все еще пребывал в состоянии депрессии под воздействием лекарств (это в какой-то степени совпадало и с Лешиным настроением), но однажды вдруг, ни с того ни с сего, мне пришло в голову пошутить, причем по-русски. Глядя на велосипедистов, то и дело пытающихся сбить нас с ног, я пролепетал: «Простите их, ибо… – и тут мой церковнославянский подвел меня, – не знают, что делают». Леша, шагавший впереди, резко повернулся: «Вы хотите сказать, “не ведают, что творят”, не правда ли?» И громко, от всей души рассмеялся! Вот как сработала моя жалкая попытка пошутить. Мы уже успели привязаться друг к другу (как оказалось, навсегда), но я все-таки огорчился и пролепетал в ответ: «Ну вот, занимаюсь русским уже тридцать лет, и даже не знаю евангельского текста». Леша сочувственно похлопал меня по плечу. И это утешило меня, ободрило, подняло настроение! Фрейд как-то заметил, что способность людей смеяться над одной и той же шуткой есть признак готовности избавиться от одних и тех же комплексов[55].
Эта история имела свое продолжение через несколько лет, когда один из моих коллег отказался (признав свое поражение) вести курс по Толстому, и мне пришлось вопреки своему желанию взять курс на себя. Я и не подозревал, что преподавать Толстого окажется так интересно. (Я не раз слышал, как Роман Якобсон, читая свой курс «Поэтика прозы», говорил: «Не можете найти себе тему курсовой, возьмите любые две страницы Толстого!»)[56] Я почел своим долгом тщательно подготовиться к лекциям, а для этого внимательно прочитать прежде казавшуюся невыносимо скучной «Исповедь» и «Краткое изложение Евангелия». Добравшись до описания казни Христа на Голгофе, я почувствовал, что настала моя очередь громко смеяться, поскольку у Толстого Христос прощает хулящих его людей знакомыми мне словами: «Ибо не знают, что делают»! Пускай я не знал церковнославянского текста Нового Завета, зато в критической ситуации ухитрился упростить и опошлить эти слова не менее ловко, чем сам Толстой (между прочим, великий писатель называл воскресение Христа, без веры в которое от православия почти ничего не остается, выдумкой). Разумеется, Леша был первым и (до сих пор) единственным человеком, перед которым я мог похвастаться своей стилистической близостью со Львом Николаевичем.
Но вернусь к тому нашему с ним первому обеду в «Эксельсиоре» в 1986 году: я притащил тогда с собой папку с работой, посвященной Вашингтону Ирвингу; пока это были, главным образом, бессвязные заметки, сделанные во время двух бесконечно долгих копаний в бумагах Ирвинга, хранящихся в Нью-Йоркской публичной библиотеке, названия разных фондов с именами кураторов, а главное, отрывки, переписанные из его романа «Альгамбра» (1832) по-английски и по-французски и из его записок о потрясающем пешем переходе от Севильи до Гранады, который он предпринял со своим русским другом, сотрудником российского посольства в Мадриде. Идея моя заключалась в том, чтобы провести несколько часов во время пересадки между поездами в Большом Яблоке, то бишь Нью-Йорке, и Леша сразу, конечно, усек, что идея эта прекрасна. Это послужило поводом для беспорядочного разговора, и, в частности, была затронута фраза из «Пиковой дамы» о мебели старой графини, расставленной в «печальной симметрии», – дело в том, что двое моих студентов прочесали текст «Альгамбры» и перед заключительным экзаменом по Пушкину сообщили мне: мол, «обнаружили в нем эту вашу “печальную симметрию” дважды!» Экзамены кончились, студенты уехали (на Аляску) и я не успел добиться от них подробностей. Но соблазн подвиг нас с Лешей на двенадцатилетние донкихотские поиски фразы, пока он не бросил это дело, зато написал воспоминания «simétrie triste». Мои же студенты, доверительно сообщая мне о том, что обнаружили «вашу печальную симметрию», не то чтобы ошиблись, нет, они просто легкомысленно пошутили – это прояснилось через много лет, когда они снова появились в Юджине. Все последующие, богатые разными событиями двенадцать лет мы с Лешей почему-то так и не удосужились сравнить наши заметки относительно Вашингтона Ирвинга[57]. Тем временем я внимательно прочитал «Альгамбру» и обнаружил-таки в тексте оба случая «симметрии» (правда, не печальной, а вполне себе радостной) – скрытую реакцию на созревающие груди юных девушек (см. «Visitors to the Alhambra» и «Legend of the Rose of the Alhambra»).
54
Как тут не вспомнить, что истинные орегонцы все еще при случае любят выражать свои политические взгляды с помощью динамита. А также песенку Лорда Бакли, жившего в иную эпоху, где пелось о «Его Величестве Пешеходе».
55
Sigmund Freud. Der Witz und seine Beziehung zum Unbewussten, 1905, chapter V. Русский перевод: «Остроумие и его отношение к бессознательному».
56
Когда через тридцать лет я наконец решился опубликовать одну из своих работ, посвященных творчеству Толстого (The Dream Mechanism of Tolstoy’s Confession // Tolstoy Studies Journal, VII [1994], 84–88), мне доставило большое удовольствие заметить, что образчик текста Толстого, описание сна, которым заканчивается его «Исповедь», в юбилейном издании занимает ровно две страницы.
57
Мой интерес разгорелся вновь в 1993 году, когда одна моя бывшая студентка, Лада Юдель, прислала мне из Испании книгу «Tales of the Alhambra», роскошно иллюстрированную тридцатью двумя цветными фото (Гранада, Мигель Санчес, 1989).