Страница 59 из 70
Еще издали в пустынном коридоре она услышала его шаги, смотрела на дверь и ждала: шла судьба.
- Не помешаю? - спросил он с порога.
- Нет, - ответила она.
- Можно?.. - он взялся за спинку стула.
- Да.
Он сел и облокотился на ее стол.
- Нонна Сергеевна... - он замолчал.
- Ну, что? - спросила она с ласковой иронией.
- Мы тогда не доспорили, - сказал он. - Помните?..
- Разве мы спорили? О чем мы спорили?
- По поводу того, что в производстве мелко, что крупно. Еще вы сказали, что вы - конструктор машин и чтобы вас оставили в покое...
Она смотрела на него и думала: "Ну, о чем ты говоришь, тебе совсем не об этом хочется говорить, вот мы вдвоем с тобой... Встать, подойти к нему, откинуть ему волосы со лба..."
И она вдруг сказала - точно бросилась с высоты:
- О чем вы говорите? Вам совсем не об этом хочется говорить.
Он отшатнулся от неожиданности... Она бесстрашно смотрела на него.
Он достал папиросу, закурил.
- Вы разве знаете? - спросил он.
- Да, - сказала она, продолжая свой сумасшедший полет. - Я знаю с самого начала.
Стол разделял их, они не двигались с места, ни один из них не знал, что он сейчас скажет. Потому что ни один не выбирал слов.
- С самого начала? - повторил он, доверчиво глядя на нее. - Это когда вы приходили ко мне?
- Ну да.
У нее тоже было полное доверие к нему. Ни на секунду ей не пришло в голову, что он может подумать: "кокетничает", "вешается на шею" или что-нибудь в этом роде. Это было исключено.
- Не знаю, - сказал он, - на радость это или на беду, но вот как оно получалось...
Она подошла к нему, стала рядом и обеими руками откинула ему волосы со лба.
В серый ноябрьский день Толька с чемоданишком в руке вышел из дому.
Он перебирался в юнгородок. Ему предоставили койку, освободившуюся после Петьки Черемных.
Матери Толька сказал, что будет жить в общежитии. Мать заплакала - не от горя, а от растерянности; слезы ее не смягчили Тольку.
Выйдя на улицу, он окинул взглядом знакомые дома, и они вдруг посмотрели на него очень серьезно. Вся улица, и осеннее небо, и заводские трубы, дымящие в отдалении, выглядели сегодня как-то скучнее, взрослее. И Толька понял, что с этой минуты жизнь начинается всерьез.
Дул холодный ветер. Толька на минутку поставил чемодан на землю, опустил наушники шапки и, снова взяв чемодан, быстро пошел к трамвайной остановке.
Глава четырнадцатая
НОЧЬЮ
Ночь над поселком.
Фонари здесь не стоят правильными рядами, они разбросаны беспорядочно: фонарь тут, фонарь там; один - у трамвайной остановки, другой - над воротами пожарного парка. Единственное освещенное окно высоко под крышей пятиэтажного дома. Кругом чернота, в черноте местами поблескивают рельсы и немые, спящие стоят дома.
Это час, когда последний трамвай давно прошел. Когда ночная смена на заводе давно заступила. И в Доме культуры, и в кинематографах не осталось никого, кроме ночных сторожей. И гуляки угомонились. И влюбленные не шепчутся в подъездах.
Тихо в домах. Люди спят, и каждый видит свои сны.
Мирзоев провел минувший день хлопотливо.
Утром он возил директора в горком. Директор велел дожидаться, но Мирзоеву подвернулась работа: хорошенькая дамочка попросила подвезти ей швейную машину, и он вез ее к чертям на кулички, на окраину, а дамочка в благодарность пригласила позавтракать, а машина, как выяснилось, шила плохо, а дамочка была прелесть какая хорошенькая, и Мирзоев починял машину и любезничал с дамочкой, а потом гнал свой ЗИС на третьей скорости обратно к горкому, и милиционер остановил его и записал номер, и он чуть не опоздал, - но ему повезло по обыкновению: подкатил к подъезду горкома как раз в тот момент, когда директор спускался с лестницы. Мирзоев вез его на завод и, смеясь, подмигивал своему счастью.
Директор дожидался инженеров на совещание и разрешил Мирзоеву съездить проведать земляка, находившегося на излечении после тяжелой контузии. Почти два года земляк лечился: чем его ни лечили - и электричеством, и ваннами, и гипнозом, и возили на курорты, а припадки не проходили. Никакой особенной дружбы у Мирзоева с земляком не было, но Мирзоев считал бы себя последним скотом, если бы раз в месяц не проведал земляка и не отвез ему гостинцев.
В клинике Мирзоев попросил швейцара присмотреть за машиной, с удовольствием надел белый халат и, чувствуя себя похожим на доктора, поднялся во второй этаж. Он шел неторопливо, чтобы встречные девушки успели наглядеться на него. Он понимал, что девушкам, работающим в клинике для нервнобольных, приятно посмотреть на красивого нормального мужчину... Земляк встретил Мирзоева восторженно, другие больные тоже. Мирзоев вытащил из кармана гостинцы. Больные уселись в тесный кружок, выпили и закусили. Сестра, входившая в палату, сделала вид, что ничего не заметила. Мирзоев налил было и для нее полстакана и сделал ей томные глаза, но она отвернулась и вышла. Потом русские больные пели по-русски, а Мирзоев и земляк - по-тюркски. Потом Мирзоев спел хорошую русскую песню "Выхожу один я на дорогу..." "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит", - пел он высоким, несильным тенором, и от умиления слезы проступали у него на глазах: хороша песня!..
Довольный, ушел он из клиники и решил съездить на вокзал к московскому поезду.
По пути прихватил какое-то семейство с узлами и чемоданами. Приехал на вокзальную площадь - денек только чуть смеркался... Семейство хотело уплатить мелочишку, но Мирзоев поглядел на детишек, на узлы и сказал: "Ну что вы, не надо мне ничего..."
Скоро народ посыпал с вокзала - пришел московский поезд. К машине Мирзоева, хромая, подошел человек в демисезонном пальто и теплой кепке, в одной руке чемодан, другая глубоко запрятана в карман, на глазах черные очки...
- В горисполком сколько возьмешь? - спросил он.
Явно, командированный. Столковались. Командированный сел на заднее сиденье. Поехали.
Мирзоев не был равнодушен к людям, которых возил, он всегда интересовался, кого везет и за какой надобностью. И он уже хотел повернуться к седоку и спросить прилично-сочувственно, указывая на очки и на руку, спрятанную в карман: "На Отечественной потеряли?.." - как вдруг седок положил здоровую руку ему на плечо и сказал: