Страница 22 из 24
Головой покачала Манефа: и впрямь чудно… Инако учили «голубей» рукописные книги праведных старцев, инако и сами «люди Божьи» полагали праведную жизнь во спасенье.
Покачала головой Манефа, да на другую путь-дороженьку взглянула… На ту, что по-ряду с первой бежала… А как взглянула, да так и ахнула, так и заклекнулась: «О, Господи, Твоя сила!».
Видит, стоит он, Илья покойный… Как обряжали во гроб: в посконной поддевке, руки на груди крестом… Стоит, молчит, а в глазах… До самой смерти не забыть Манефе того взгляда… Умрет, с собой в землю унесет она сыновний попрек…
А голос Иоанна-Воина так и рокочет:
«Притчу-то о званых на Вечерю забыли?.. Побрезговали зовом Царя Небесного?.. Мамоной ослепились? А того не ведали, что через войну, да через страданья и слезы, как через пиршественную храмину, Господь вас к спасенью звал…
Не откликнулся кто, — сам себе затворил двери к вечной радости… И сядут на почетных местах — те убогонькие, с посошками да костылями. Сядет рать воинская…»
Открыла глаза, села на постель Манефа, — вся в холодном поту от виденья…
«Погубила… погубила, окаянная, свое детище… Своими руками двери к радости затворила», — лепетала она, щелкая зубами. Вдруг, словно кольнуло что «большуху», ажно вся выпрямилась… А это звон через ставню прокрался, к полуночнице «голубей» кликая.
Вспомнила, будто кто по голове ударил: сегодня за полуночницей положено Михайле «большую печать» совершить…
Заслышала тот звон, не встала и не сотворила Манефа «хреста» — как чином полагалось… Впервой за все 20 лет не протянулись руки к лестовке… Как была в белого точива рубахе до пят, да так и подобралась к углу, где морщинистый от трещин лик Аввакума-отца висел… Вплотную подступила к лику «большуха», не мигаючи, строгими глазами уставилась; ни дать, ни взять, — Судья Праведная.
Долго в упор друг на друга глядели, да только догорела ли свеча, огонь ли притулился, — но словно как бы виновато опустил глаза Аввакум-отец.
«То-то же», — строго промолвила, наконец, Манефа и, набросив на плечи пестрядь, — пошла в молельню. В ту самую минуту пришла, как каленое железо в обнимку с ладаном по потолочью сизым туманом стлалось. А «голуби» округ нагого Михайлы положенные чином стихи гнусавили.
Точно птица-Цесарь, выпрямилась Манефа:
— Будет!.. Не позволю!.. Хватит одной загубленной души!.. Мать я… слышите!.. Меня проклинайте, а парня уродовать не дам… Будет!..
И, схватив дрожащего и голого Михайлу, она прижала к своей груди.
— Рехнулась «большуха»… Не в своем уме баба… — зарокотали, очнувшись, кругом «голуби».
— Ничего не рехнулась… Вот до сего дня — верно, была рехнувшись… А теперь — сама, своими руками отдам парня начальству… Отвезу в волость… В ногах вываляюсь, а вымолю, чтоб взяли в солдаты… Пусть как и все — живот положит за други своя… Заповедь Божью исполнит… Война нонича, как пир у Царя Небесного… Всех Он зовет… Всех, кому спасенье дорого. Иди, дитятко… иди! — вдруг опускаясь перед сыном на колени, зашептала Манефа, — може, смилостивится Царь Небесный, приоткроет и Ильюше двери к вечной радости…
Один за другим расходились «голуби», а вслед за ними, воровато крадучись по потолку, уползали и ладан с каленым духом железным.
— Пропал скит… Рушила «большуха» дедовское житье праведное… Улетит Благодать Божья, а с ней и птица скитская голубь, — шептали старцы со старицами, расходясь по келейкам…
Румяная заря занялась над озером; любовным целованьем прильнула к росистому бору, а таратайка, громыхая колесами, увозила Манефу с Михайлом в волость…
Не живы — не мертвы, высунув головы, глядели «люди Божьи» на крышу молельни: там спокойно сидела себе голубь-птица и радостно поматывала головой вдогонку таратайке…
— Не улетел… Благодать-то осталась… — шептали кругом старцы.
— Знаменье… Перст Божий… — вторили старицы.
В лесу чиликали первые птахи… Где-то сладко вздохнула земля:
— Благодать это сошла, «люди Божьи, голуби».
— Благодать сошла!
Пимен Карпов
ЗАПОВЕДЬ СОЛНЦА
Илл. Г. Георгиева
Под сизыми зорями гадал Софрон о Кирилле. А звезды полыхали в закатной темени, заходили, прощаясь с полем.
Софрону верили все, как Богу. Да и как не верить: потайную заповедь знал. Только слова Софроновы не всяк раскусить может заговорные.
Невесел что-то Софрон. А бывало — о радости только и твердил. Теперь же радость Софрону — не радость. Разгорайтесь, пророчьте радость, звезды! Сын, красавец-первенец Кирилла, на войну от Софрона ушел, да и — ни духу. Но это Софрону испытание. Не забыт он звездами! В поле, в лесу поет песни, беседует с Богом.
А в черной хвое, за хатой Алена-то, любжа Кирюхина, как убивается…
— Ну, што воешь?.. — кричал на нее Софрон в глухую темень. — Надоела!
Маялась Алена:
— Не перенесть мне горя-тоски… Не вернуть мне ясна-сокола, не обнять… Ах, чую, уж забыл он меня!.. Погадай мне о нем, отец…
— Крепко, поди, любила его?.. — пытал из-под стрехи взлохмаченный Софрон. — А все молчала, скрытница!
— Ой, крепко! — билась в хвое Алена, металась. — А теперь не увидеть мне его больше!.. Чует мое сердце!.. Ветер быстрый, неси ты мое прости-прощанье…
Подходил к Алене Софрон, кряхтел:
— А ко мне чего пришла?..
— Не мучь, вот что… — маялась Алена. — Открывай всю правду! Жив али нет Кирюха?..
— Радость будет, говорю.
Стонала Алена:
— Ой, то ли? Сны мне больно тяжелые снятся о Кирюхе…
— Кирюха жив, — крутил головой Софрон. — Тяжко, поди, без него?
— Ой, тяжко!
Софрон протягивал в сумраке к темной да статной Алене руки, глухо дышал ей в лицо. А она отбивалась, маялась: — убит Кирюха! А может— жив? Сладко цвело и билось сердце: жив, будет ее целовать в лесу до пьяна, до сердца…
Уже и бабы, окруживши хибарку, толпились у окон. Полночь шла. Молча вел баб Софрон на гору.
И, нарвавши в сосняке ночных цветов, загадывал. Все о том же — о лютой страде.
Много кое-чего знал Софрон. В сосняке пел песни земле, звездам и Богу. Гадал о судьбах мира.
Горе, горе миру лютому, беззаконному. Пройдет по нему глад и мор, и сеча ужасающая. Ляжет костьми четь мира. От востока до запада, от севера до юга протянутся борозды, а борозды те — могилы. Не вырастут цветы. А будет только в буре кружиться да каркать черное воронье. Горе миру тьмы!
— Ах, что-то говорит та звезда!.. — в темени тревожились толпы, подымая корявые руки к кровавой звезде. — Не заходи, звезда, не заходи!.. Рассказывай правду…
В глухом звездном свете раздавал бабам Софрон сумрачные цветы и разгадки:
— Што вам мужья?.. Наша земля вся зацветает, аки вешний сад!.. Вижу по звездам: туга лютая будет… А горе тому, хто в туге радость забудет… А только будет на земле нашей радость великая…
Вздыхала толпа, воздев руки. Молилась Спасу:
— Ты спаси, Спасе, землю нашу!.. Хрестьянство, мужиков, стало быть… Оглянись, Спасе!
А Софрон, уходя в осыпанную черемуховую заросль, бросал — загадывал:
— А будет солнце! Будут цветы!
Солнце пришло в лесную деревушку, — весть-письмо, радость землякам: Кирилла ранен, да солнечен, домой едет.
Толпы баб и мужиков жадно двинулись, захваченные вестью, на чугунку — встречать Кириллу.
В золотом жнивье поле рыдало, полное осенних бурь. Дни и ночи грохотали поезда с солдатами. Приходили невесть откуда, катились невесть куда. А ветер развевал желтый лес осени…
В лесу глухой полустанок забит был солдатами, лошадьми.
Подходили мужики. Совали солдатам молча хлеб, гостинцы. Размахивали руками… Лесной ветер развевал широкие бороды. Уходил в поля, наполняя их глухим воем…
А в душном тесном вокзалишке галдели, толпились бабы. Кому-то, вздыхая, молились.