Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 75

На Покровской улице нужный мне дом я нашел без затруднений. Дом был деревянный, одноэтажный, уединенный. По обеим его сторонам и напротив тянулись заснеженные заборы. С сердечным колотьем я отыскал крайнее левое окно. Окно было освещено. Стоит ли на подоконнике горшок с цветами?.. Неудача!.. На дворе сильно подморозило, снег и иней запушил стекла. Напрасно заходил я справа и слева, взбирался и старался удержаться на тумбе. Я готов был заплакать. Какую промашку допустили нигилисты! Туги-душители так бы не опростоволосились!.. Вдруг за воротами на дворе послышалось лошадиное ржанье. Я отбежал на противоположную сторону улицы и вновь забрался на тумбу. Лунный свет играл на снегу холодными зелеными блестками. От построек лежали синие тени. У низкого крыльца, обвешанного ледяными сосульками, тоже зеленовато-зловещими от луны, маячили два конных городовых. Забор был невысок и я отчетливо их видел через него. Городовые сидели на лошадях ко мне спинами. Крутые крупы лошадей почти касались друг, друга. Вот оно что! Я мигом соскочил с тумбы, притулился к тополю и не мог отвести от городовых глаз. Я понял: в квартире обыск и нужно скрываться, но непонятная сила, странное и болезненное любопытство удерживали меня на месте. Улица поражала пустынностью. Неожиданно сделалось ясным, что значит «почиститься». Надежда Николаевна должна была уничтожить или подальше схоронить запрещенные книги и письма. Ведь я тоже «чистился», когда ожидал обыска в бурсе. Но поручение! Но поручение Ивана Петровича!.. Нужно же было мне запоздать!..

…Дверь на крыльце распахнулась; группа людей, человек восемь или десять, стала спускаться с лесенки. Я зашагал вдоль улицы. Ватага людей тоже вышла за ворота и скоро поравнялась со мной. Люди спешили, точно боялись погони. Штатские, городовые, во главе с приставом, окружали молодую женщину, худощавую, небольшого роста, в полупальто, отороченном по бортам черным барашком, в черной каракулевой шапке и с черной каракулевой муфтой. Фонарь осветил также матовое ее лицо, большие, сильно блестящие темные глаза и тяжелую кипу волос, с начесами на уши. Пряча подбородок в муфту, арестованная шла ровно и спокойно мелкими женскими шажками и словно бы не обращала внимания на конвойных. Пристав, приземистый и узловатый, руки раскорякой, шел впереди, выпятив грудь. Он был при исполнении служебных обязанностей, он вел государственную преступницу. Самодовольство распирало его с головы до пят. Пешие городовые громыхали сапожищами, смотря себе под ноги. Лишь позднее заметил я двух дюжих жандармов, двух молодцов рядом с женщиной — они держали сабли наголо! Конные замыкали шествие. Два человечка, один в поддевке, другой в дубленом полушубке, юлили туда и сюда, давая круги, то забегая вперед, то переходя на тротуары, то семеня позади. Во всем этом было нечто роковое, зловещее и таинственное. Было также удивительно, что хрупкую, слабую женщину конвоирует столько людей, к тому же и вооруженных. Вот они какие нигилисты! Я спешил за арестованной и старался в мелочах напечатлеть в себе ее образ. Ни на миг я не усомнился, что арестованная была Надежда Николаевна. Она продолжала итти, наклонив голову, спрятав подбородок в муфту. В худых, заостренных чертах ее лица, затемненных мраком, в наклоне головы, в легкой и точно потерявшей вес фигуре ее, в движениях, в поступи одновременно сочетались женственность, надменность, сила и слабость. Я шел за ней, зачарованный, со стесненным дыханием. Никогда за всю свою жизнь не смотрел я на женщину с таким преклонением, с восхищением и с лучшим состраданием! Надежда Николаевна была как все; она походила на моих сестер, на знакомых, на тех, кого я встречал на улице, и в то же время она была особая, ото всех отличная. Куда «они» ее ведут? Понятно «они» ее ведут в тюрьму. Может быть в тюрьме ее будут бить, истязать, пытать? Я вгляделся в конвоиров. Я не заметил на их лицах ни ожесточения, ни зверства. Скорее эти лица были безучастны… Сколько времени ее продержат в тюрьме? Я читал, и слыхал о пожизненных узниках, умиравших от сырости, от недостатка воздуха, тепла, пищи, сходивших от одиночества, от тоски и скуки с ума! Слыхал я, что государственных преступников у нас держат в каменных мешках, куда опускаются полы, разверзаются плиты и где их навеки погребают. Я содрогнулся…

…Я сошел с тротуара, приблизился к конвою, поровнялся с арестованной. Не отнимая от лица муфты, Надежда Николаевна взглянула на меня. Должно быть, она поняла меня: она повела плечом, что-то горячее пролилось на меня из ее глаз, милое и прощальное… Спазма сдавила мне горло…

…Эй, кутейник! Что надо? Иди доедать кутью свою!

Городовой схватил меня за плечо и отшвырнул в сторону. Я упал около тротуара, а когда поднялся, ватага скрылась за углом. Уже затихли шаги и конский топот, уже прошло еще сколько-то времени, а я все стоял и не сводил глаз с места, где в последний раз мелькнуло матовое лицо и муфта…

Михал Палыч был уже дома. Не развязывая башлыка, я передал ему, что поручил мне Иван Петрович. Я рассказал об аресте Надежды Николаевны. Выслушав меня, Михал Палыч зашагал по комнате и стал неизвестно к чему трогать вещи: возьмет чернильницу и тут же рассеянно поставит ее на прежнее место, повертит в руках карандаш, положит, опять возьмет. Почему-то отметилось, Михал Палыч очень лобастый. Признаюсь, я ждал от него похвал и благодарности, но Орловский вскоре затворился в своей комнате. — Нужно ему почиститься, — старался я себя успокоить; хотел подглядеть в щель около дивана, но что-то меня удержало от подглядывания. Я долго не засыпал. Далекими, чужими и ненужными показались мне герои Майн-Рида, Купера, Буссенара. Общество тугов-душителей тоже больше не привлекало меня к себе. Свою судьбу, свое грядущее я видел воплощенными в хрупкой, но самоуверенной фигуре, окруженной молодцами с саблями наголо… Потом мне представилось, будто с шайкой отважных нигилистов я спасаю Надежду Николаевну из тюрьмы. За нами погоня, мы удачно отстреливаемся и скрываемся в заповедных лесах у староверов. Я делаюсь атаманом нигилистов. Направо и налево мы сокрушаем жандармов, приставов, исправников, поднимаем на бунт мужиков. Надя со мной, Надя моя, единственная!..



Тимоха на улице меня не узнал. Михал Палыч взял строжайшее слово о происшествиях молчать. На этот раз я слово сдержал. Случилось же все это в 1898 году. Тогда исполнилось мне тринадцать лет…

…Поручение тугов-душителей собрать новые сведения о нигилистах я старался добросовестно выполнить. Я искал ответа в книгах на полках Орловского, но его книги были не по плечу мне. Я расспрашивал о нигилистах Михал Палыча и Бенедиктова. Бенедиктов рычал что-то невнятное, нес околесицу, а Михал Палыч советовал больше читать книг по физике, по химии и биологии. Наклонностей к этим наукам я не обнаруживал, а в математике был я и туповат. Я искал дела, и в деле и знаний, а дела не было. Советы Михал Палыча расхолодили нас и нигилистами объявить мы себя не решились.

После рождественских каникул меня за исправное учение и поведение опять приняли «на казенный кошт». Михал Палыч и Бенедиктов перебрались на другую квартиру, далеко на окраину, и потерялись из виду.

Вместо романов Майн-Рида и Купера я стал все больше увлекаться Некрасовым. Любовь к Некрасову заронил в меня и в некоторых других моих сверстников-бурсаков учитель латинского языка Ефим Никанорыч Спасский. Был он низкорослый, кряжистый, кособокий и кособрюхий; огромную голову с бородищей во всю грудь держал тоже склоненной на сторону; туловище имел длинное, а ноги у него торчали толстыми-претолстыми коротышками. Спасский был обременен семьей — народил пятнадцать сынов и дочерей! — ходил обшарпанный, в сальных пятнах, в перьях и пуху. Он требовал от нас зубрежки, на двойки отнюдь не скупился, поблажек не давал и начальства всякого боялся. Вот этот самый латинист и преклонялся пред Некрасовым. Улучив на уроке свободных от спроса и объяснений десять-пятнадцать минут, что всего чаще выпадало в конце месяца, Ефим Никанорыч откладывал журнал и учебник, косился на дверь — не видать ли Халдея, и из широченных и глубоченных карманов извлекал потрепанную книжку. Тут он таинственно, с виновным и заговорщицким видом глухо басил: — «А не почитать ли нам… того… стишков немного… ублажительных… будто недолго и до звонка…» — Он собирал в комок брадищу с сильной проседью и сначала тихо, а вскоре все отчетливей и громче, все напористей, тверже и выразительней вычитывал нам, как искали мужики, кому хорошо жить на Руси. Увлекаясь, Ефим Никанорыч держался одной рукой за бородищу, точно за некий столб и утверждение истины, другой в такт рифмам с силой стучал крепким кулаком о кафедру, притоптывал ногой, хитро щурился, прикидывался простофилей, бойко бросал соленое крепкое простонароднее словцо, негодовал, смеялся, — смотря по ходу поэмы.