Страница 15 из 25
Он отдернул газету. Там, на столе, были аккуратно разложены пистолеты, два автомата, портативные радиопередатчики. В просмоленных мешочках тускло поблескивали патроны. По меньшей мере сто пар часов, золотые браслеты, пачки слипшихся денег, несколько паспортов — все это лежало отдельно.
— Полный джентльменский набор, а? — Кагальнов поднял, словно взвешивая, пистолет. — Ну, а теперь докладывайте…
Березный вернулся на свой катер и, приказав команде отдыхать, спустился в каюту. Рука все болела, он поднес ее ко рту и подул на бинт, пахнущий йодом. В глаза ему бросился открытый блокнот: «Командиру дивизиона капитану второго ранга Кагальнову. Рапорт…»
Он вырвал листок и, скомкав его, сунул в карман. В каюте было душно, палуба уже успела нагреться за день. Неловко держась одной рукой за поручень трапа, он снова поднялся на палубу.
Приходько был вахтенным и стоял возле борта, смотрел, как уходят в сумеречную морскую дымку дозорные корабли. Березный встал рядом с матросом, и тот не понял, почему командир, глядя на далекие, тающие в морском просторе торпедные катера, задумчиво сказал:
— Нет, Приходько, не будет никакого рапорта…
Джентльменский линек
Двадцать пять лет назад капитан второго ранга Катальное был простым матросом и ходил на торговом судне Балтийского пароходства. Судно побывало во многих портах, во многих странах. Кагальнову довелось ловить меч-рыбу на Санта-Крус, изнывать от жары в Кейптауне и стоять на вахте во время урагана, который настиг их в злом Бискайском заливе.
Но странная вещь: он спокойно переносил и шторм и тропический зной, однако стоило судну подойти к Ла-Маншу, как на душе Кагальнова становилось неуютно и тяжело и он мечтал об одном — скорей бы пройти пролив и оказаться в открытом море. Впрочем, так чувствовал себя не он один. Боцман Ершов, всего повидавший за тридцать с лишним лет морской службы, иначе и не называл Ла-Манш, как «чертовой глоткой».
В тот день, когда кончился переход через Атлантику, в воздухе стояла душная, густая жара. Все на судне было влажным. Одежда набухла влагой, тяжелые капли скатывались по стенам рубки, вода скапливалась на потолках кубриков. В небе собирались угрюмые тучи, и казалось, им не хватает еще какой-то капли, чтобы обрушиться вниз гремящим, не освежающим, а горячим, как и все вокруг, потоком. Боцман в одних трусиках и тельняшке хмуро смотрел на мертвую ровную поверхность океана и что-то ворчал себе под нос. Кагальнов спросил было его: «О чем это вы, Евсей Евсеич?» — но тот только отмахнулся: «Ни о чем. К „чертовой глотке“ подходим, вот что».
И как бывало всегда, Кагальнову стало не по себе, хотя он и пытался думать о том, что ничего страшного нет, что капитан и штурман — люди опытные и что Ла-Манш они проходили не раз и не два. Но это утешение все-таки действовало плохо.
А к вечеру появился туман.
По черной воде, словно прижимаясь к ней, поползли длинные, разлохмаченные тени. Они ползли медленно, потом отрывались от воды и начинали куриться тонкими струйками. Струйки соединялись между собой и разъединялись снова, вились, будто в медленном танце, а затем вдруг расплывались вширь, образуя густую, непроглядную завесу. Судно разрывало эти струи, но они снова смыкались за кормой, а впереди вставали другие, уже не струи, а разливы тумана. Вот он поднялся до фальшборта, вот уже подобрался к капитанской рубке, вот уже и клотика не видно. Только прожектор тревожно мигает, словно через молоко, — огромный, расплывшийся желтый глаз.
На носу, вглядываясь в туман, стояли трое впередсмотрящих. Судно шло медленно, очень медленно. Казалось, оно с трудом преодолевает туманную пелену. А троим впередсмотрящим казалось другое: что стоят они на крохотном клочке неподвижной суши среди исчезающего мира и во всем мире только и есть, что они трое, да этот клочок палубы под ногами, да этот туман.
Тревожные гудки они услышали одновременно. Где-то там, в белесой мути, стонал, вскрикивал гудок, ему вторила корабельная сирена. Звуки были призывными, они походили на крик раненого. Но невозможно было определить, в какой стороне стонет этот гудок. Звук метался, он возникал то спереди, то слева, то вдруг вырывался откуда-то из-за спины… Кагальнов почувствовал, что у него бегут по спине мурашки. Он не верил ни в бога, ни в черта, ни в многочисленные морские рассказы о «Летучем голландце», но сейчас ему было просто страшно стоять вот так, среди тумана, и слышать этот тоскующий, со всех сторон наваливающийся звук.
Доложили капитану. Но он сам слышал гудки и, хмурый, стоял в рубке, вглядываясь в туман. Ни одного светлого пятна не было видно: туман словно бы нарочно разделял сейчас людей, будто бы назло не пропускал свет прожекторов.
Внезапно Кагальнов вздрогнул. Гудок, прерывистый и задыхающийся, раздался совсем рядом, справа, и, когда он замолчал, явственно донеслись голоса. Ему показалось, что это голоса спорящих — их было много, этих злых голосов:
— Судно по правому борту!
…Через десять минут Кагальнов с группой моряков уже подходил на шлюпке к судну. Им сбросили штормтрап; еще через минуту они были на палубе.
В тумане метались не люди, а тени. Штурман Углов крикнул что-то по-английски, и сразу рядом оказалась фигура человека в морской фуражке с высокой тульей. Кагальнов плохо знал английский: с трудом он разобрал слова «тонет» и «команда не подчиняется». Тут же к штурману подскочил матрос с тонущего судна. Он что-то говорил, очень взволнованно и быстро. Теперь Кагальнов вообще ничего не понимал.
— Быстро, — скомандовал Углов. — Навести пластырь, качать воду. Пробоина в левом борту, в трюмном отделении.
Одни качали воду, другие наводили пластырь. И когда удалось заткнуть зияющую пробоину, оказалось, что туман схлынул, они и не заметили, что прошло уже два с лишним часа.
На палубу Кагальнов вышел, пошатываясь. Иностранные моряки, сами измотанные вконец, подхватили его под руки.
— Что у вас произошло? — спросил Кагальнов и попытался задать этот же вопрос по-английски, но у него ничего не вышло. Один из моряков вдруг сказал по-русски, чуть «окая»:
— Стукнула нас какая-то субмарина и смылась. Капитан приказал покинуть судно, а мы не захотели. Им что: судно застраховано, а у нас здесь все имущество.
— Откуда ты знаешь русский? — изумился Кагальнов.
— Русский я, — тихо сказал матрос. — Родители в восемнадцатом увезли из России, да так вот и мыкаюсь.
Никто не заметил, что в стороне стояли несколько офицеров и прислушивались к этому разговору. Матрос протянул Кагальнову руку:
— Спасибо, товарищ.
Это поняли все. Другой матрос сказал: «Сенкью, комрад», — и тоже пожал руку Кагальнову. Вот тогда-то и подошел к ним один из офицеров.
Высокий, тонкий, с усиками над губой, с узким, как лезвие, носом, он шел спокойно, играя перчатками, зажатыми в левой руке. Подошел, остановился и коротким сильным ударом сбил одного из матросов с ног — того самого, который сказал «сенкью». Потом он повернулся к другому — русскому эмигранту, но Кагальнов перехватил его руку. Офицер попытался вырвать ее — ничего не получилось. Кагальнов почувствовал, как свело пальцы: так он сжал руку офицеру.
— Вот что, — тихо сказал Кагальнов, глядя ему в глаза и не соображая, что тот все равно ничего не поймет. — Вот что, гражданин: ты это брось. А то можно и сдачи дать.
Офицер дернулся. Кагальнов разжал пальцы.
— Еще раз спасибо, браток, — сказал русский. — Расскажи там, как с нами обращаются. На, возьми на память, вот чем нас господа потчуют.
Он протянул Кагальнову прочный линек. Потом, повернувшись и вобрав голову в плечи, пошел к трапу.
Осенью на Балтике часты туманы, и служба погоды донесла, что идет целая полоса туманов, видимость нулевая. На всех заставах выделялись усиленные наряды, береговые радиометристы тщательно выверяли технику. Из управления погранвойск пришло короткое распоряжение: «Усилить охрану границы». На совещании в штабе части ее зачитали всем офицерам. Никому ничего не надо было разъяснять. Требование усилить охрану границы могло быть и не связано с полосой туманов.