Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 82

1) Духовная цензура, ревниво следившая за тем, чтобы история веков христианской эры не шла вразрез с историей первых веков церкви. Достаточно вспомнить бурю, поднявшуюся в начале девяностых годов из-за публичных лекций талантливого Ю. Кулаковского об отношениях между христианской церковью и римским законом, излагавшихся ученым этим по Havet и Aube.

2) Только что упомянутая непопулярность классических знаний, в результате государственного закабаления гимназистов грамматикам Ходобая и Курциуса, за вины которых пришлось расплачиваться Виргилию и Гомеру.

Я того мнения, что когда классическое образование навязывается целому народу или общественному классу, как обязательный фактор развития, без применения которого и без измерения которым человек остается граждански неполноправным, — то подобное величайшее насилие над мозгами, совестью и жаждой знания нельзя и назвать иначе, как средство к оглуплению населения. Такой бездушной нивелировкой всех и каждого под одну классическую мерку, без различия талантов, способностей, наклонностей, желаний, явилась классическая система у нас в России, созданная Леонтьевым, прославленная Катковым, вбитая в государство графом Д.А. Толстым. За этот, частью проходящий, ужас отечество наше расплатилось несколькими слабоумными поколениями, с мозгами, раздавленными грамматикой Кюнера и конспектом Курциуса, — и, совершенно понятно и заслуженно, возненавидело классицизм до такой ярости, что еще недавно в глазах наших окрашивалось в адские цвета решительно все, что с ним так или иначе, хотя бы лишь номинально, соприкасается. Думаю, что, в конце концов, такова судьба решительно всякой образовательной системы, которая одну из отраслей знания объявляет государственной опорой и необходимостью, источником гражданских привилегий, мест и капиталов, принижая перед ней знания остальные. Любить можно только то знание, к которому ум обращается свободно. И только свободное знание научно.

Вне своей обязательности, вне претензий на значение государственной панацеи, классическое знание — такое же знание, как и всякое другое, и так же служит на пользу, а не ко вреду человеков, и выметать из вселенной классическое образование нет решительно никаких оснований, да и не мыслимо, и несправедливо. Насколько безжалостно и нелепо принуждать ум, талант и призвание будущего математика, зоолога, ботаника, музыканта и т.д. к праздной для них гимнастике классической филологии, настолько же неосновательно было бы оставлять без возможностей к этой гимнастике умы и таланты, призванием или природной склонностью к ней предназначенные. Миру одинаково нужны Вирховы и Моммсены, и нужно, чтобы каждый из них имел свою дорогу, по которой идти, на которой расти. Моммсен на дороге Вирхова не был бы Моммсеном, Вирхов на дороге Моммсена не был бы Вирховым: вместо двух великих титанов науки мир имел бы двух «гениев без портфеля», либо двух футлярных ученых, коими — и первыми, и вторыми — так несравненно богато наше отечество, где талантливые композиторы учат фортификации и химии, и необходимо иметь пятерку по греческому языку, чтобы поступить в политехникум.

3) Малочисленность русских ученых, классическим знаниям себя посвящавших, — главным образом, в результате опять-таки их непопулярности.

В настоящее время, следя за каталогами вновь выходящих русских книг, я поражаюсь, как оживилась эта область знания людьми, силами, идеями, новыми книгами и статьями… В девяностых годах на человека с классическими пристрастиями еще смотрели, право, как на человека немножко с придурью. Никогда не забуду одного разговора своего на эту тему в Риме, зимой 1904 года, с покойным В.И. Модестовым, который горько жаловался, что самая плохая и небрежная публицистическая статья дает ему больше выгод и известности, чем капитальный труд его — «Введение в римскую историю»… А были и такие мудрецы, которые находили, что своим «римским гробокопательством» он компрометирует себя, как либерального публициста!

Ученый, посвящавший себя римскому праву, если в нем чувствовали человека живого и способного, провожался на эту кафедру всеобщими сожалениями, как человек, заживо кладущий себя в моральный некий гроб, либо язвительными попреками, в качестве человека, затеявшего, значит, делать карьеру и вступающего в союз с министерством народного просвещения в противообщественной его дисциплине… В плачевную эпоху антипатичного обществу Боголепова, это предубеждение было особенно сильно, и думаю, что его хорошо, т.е. очень жутко, помнят все нынешние прославленные ученые по античной истории, праву и языкам, начинавшие свою деятельность в ту пору: Гриммы, Гревс, Хвостов, Пассек, Ростовцев и др… Что касается римского права, то едва только не Петражицкий снял зарок общественного ужаса к этой премудрости, и книги, к ней относящиеся, стали печататься не только для рассылки друзьям и знакомым «от автора», но и для обращения среди читающей интеллигенции и на общем книжном рынке… Когда я начинал «Зверя из бездны», придешь, бывало, в книжный магазин со списком нужных тебе книг, так еще приходилось давать инструкции, где их искать и откуда выписывать, потому что, при огромном большинстве имен, книгопродавцы только широко глаза открывали, хотя имена эти пользовались уже давней и печатной известностью за границей (взять хотя бы только что названных мной Ростовцева, Гревса, Гримма и др.). Интерес к истории античного мира был настолько велик, что лучший и образованнейший петербургский букинист продавал Моммсенову историю по баснословно дешевой цене, так как — по отсутствию четвертого тома — считал ее «разрозненным изданием».

Я живо помню статьи общей печати, где весьма серьезно и внимательно работающие русские ученые подвергались дешевому высмеиванию за то, что один из них занялся вопросом: «был ли женат Марциал?» — другой выпустил труд «о греческих и латинских надписях, найденных на юге России»; — третий исследовал прилагательные у римских комических писателей… Ругали их и кротами и крохоборами, и чуть ли не обвиняли в трате времени на противообщественную игру в бирюльки… И — как водится, — сейчас же следовал попрек западным сравнением: вот, мол, там Моммсены, а у нас — «о греческих и латинских надписях», там — Германы Шиллеры, а у нас — «прилагательные у римских комиков»; там — Гастон Буасье, а у нас — «был ли женат Марциал?»… Еще с классиком, который научно воздвигал какое-либо громадное здание, кое-как мирились, но — не было достаточно презрительных слов, чтобы клеймить тех, кто посвящал себя черной работе на подготовке материала для этих заданий… И я помню одну статью, где таким образом отделывался недавно перед тем умерший церковный историк Болотов, что, вот, дескать, пропал человек на пустяках, — был талант, а пропал… И опять: Моммсен, Лампрехт, Ферреро, Гастон Буасье… А, между тем, делать такие противоположения могут только те, кто не знает Моммсена, Лампрехта, Буасье и др. иначе, как по именам… Боже мой! Сколько кирпичей сделали и обожгли эти люди прежде, чем выстроили свои здания! Вот уж где именно — в западной исторической науке — совершенно безмолвна надменная пословица, будто «не боги горшки обжигают»…

Разбирать и сводить надписи, конечно, дело чрезвычайно скучное и сухое, но — именно на этой работе, в последние пятьдесят лет, перестроилась чуть ли не вся историческая наука об античном мире, начиная как раз с Теодора Моммсена: для публики — знаменитого автора «Истории Рима» и, уже в очень малой степени, «Римского государственного права», хотя эта его работа еще более значительна; для ученого мира — прежде всего, издателя корпуса древних надписей. Взгляды Моммсена в истории и праве Рима, оттененные империалистическим влиянием эпохи германского объединения, уже резко критикуются и когда-нибудь будут расшатаны, может быть, и опровергнуты, и, в свое время, умрут. Ну, а «Corpus inscriptionum» его останется вечным памятником, к которому будут прибегать поколение за поколением, система за системой, метод за методом.

Всякая наука, чтобы построилось ее здание, должна иметь и кирпичи, и рабочих, которые сформуют эти кирпичи из глины. Не всем суждено быть архитекторами, и гениальнейший историк-архитектор бессилен в проектах и планах своих, если не помогут ему чернорабочие исторической науки. Русский человек имеет слабость подсмеиваться над каждым специальным знанием прямого прикладного значения которого он не видит и не осязает. Трунила же в восьмидесятых годах Москва над Бредихиным: ученый о кометных хвостах! Чья-то старая диссертация «о сухих туманах» вошла в пословицу… а от «сухих туманов» то именно у нас, то и дело, неурожаи. Высмеивали работы по надписям. Как же почувствовал бы себя подобный насмешник, например, перед работами г. Ростовцева о римских свинцовых тессерах или об откупной системе Рима, восстановленной этим ученым по данным надписей, тессер, остраков? А, между тем, эти работы вносят новый свет в понятия наши о хозяйственных учреждениях великой Римской Империи и являются драгоценным материалом для истории политической экономии.