Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19



— Он таков. Кенгуру скачет на задних ногах. Медведь мохнат. Ты выбрал его в союзники.

— Он же начальник группы захвата угро! А с ним полковник.

— Все генералиссимусы мира не смогли тебе запретить уйти с Ксенией Николаевной.

— А белая?

— Забыть о ней… Сказать себе: нет никакого Жуса. Нет Мартына.

— Но Жус есть и белая есть!

— Можно жить дальше так, будто Жуса нет, а Ксения Николаевна есть… Нам надо беречь друг друга. — Евгений Ильич вытянул из-за шкафа полдюжины застекленных акварелей, выбрал одну, в рамке с желобками, гладко зашпаклеванной и покрытой серой, с металлическим блеском краской. Он скальпелем отодрал бумажную ленту, удерживающую в гнезде картонный задник. — Рамка куплена на Кузнецком мосту, — сказал Евгений Ильич, когда его акварель «Цирковая наездница» была вынута и в рамку вставлена акварель Седого. Он осмотрел чуть отбитый угол рамки, выкрошилась шпаклевка, сказал. — Несите, рамку не побейте..

— Зачем это ей?

— Поделишься с Ксенией Николаевной радостями своего отрочества.

Среди тех акварелей, что Седой помог Евгению Ильичу затолкнуть за шкаф, была еще одна с цирковой наездницей.

На посмертной выставке Евгения Ильича в Союзе художников Седой, присев отдохнуть под наездницей в лиловом — именно эту акварель Евгений Ильич вытащил из рамки, чтобы вставить его плохой этюд, — наслушается разговоров. Называя покойного Евгения Ильича дедулей, станут его осуждать за отсталую технику: он не смешивал краски ни с белилами, ни с гуашью; техника, естественно, отражает полное отсутствие у него современного мышления и социального мужества: всю жизнь дедуля писал только цветы, красавиц и цирк… Бессмысленно было тут защищать Евгения Ильича, да и как, что говорить?.. Что мальчиком семи лет пришел в цирк и был поражен его музыкой, его сияньем, красотой наездницы, звучаньем ее имени — Мирандолина? Что свой детский восторг переживал всю жизнь? Два зала, как цветущий сад, полный балерин, цыганок, красавиц в бальных платьях. Неслись цирковые наездницы, празднично сверкали, искрились женские и конские глаза, согласно движению изгибались султаны, складки шелка отражали сиянье юпитеров; белел локоть, ямочка в мякоти руки была нежна…

Сережа было затормозил возле особнячка столыпинских времен с жестяной вывеской «Переселенческое управление» и второй застекленной — «Музыкальная школа». Седой, он сидел на раме, закричал:

— На Курмыш! На Курмыш!

Через пацаненка, что жевал кусок вара и пускал слюни на майку, выманили из дома Юрку — якобы за ним послал Чудик. Схваченный и брошенный на землю, Юрка зажал голову руками и подтянул колени к подбородку.

— Ты вчера вечером привел оторвановских ко мне во двор?

— Никуда я не приводил!

— Они что, в адресный стол сходили? — Седой тряхнул Юрку. — Пойдешь отбивать нашу птицу.

— Н-нет! — прокричал в страхе Юрка.

— Тогда сейчас в милицию. Ты наводчик, тебя первым в колонию упекут.

Юрка оглянулся на свой дом — многооконный, на шлакобетонном фундаменте, под железом, выстроенный трудами отца, машиниста паровоза. Он боялся отца, милиции, Тушканова, Шутю, но сейчас больше всего боялся Седого — этот больно стиснул его шею.

Сережа отнял руку Седого от Юркиной шеи, заговорил с ним участливо, жалея его, вынужденного водить знакомство с оторвановским жульем Юрка мало-помалу отошел, перестал заикаться и, заглядывая в глаза Сереже, завел свое, будто Тушканов, Шутя и другие оторвановские вскоре после драки с Седым ушли из сада, а он с пацанами с Татарской слободки курил, а потом к тетке завернул, луку пожевал, чтобы отец не унюхал, и сидел там, в теткином огороде, ждал, когда отец уснет, он из рейса вернулся в двадцать один тридцать по-московскому…

— Говори: Жус велел забрать нашу птицу?

— Я не знаю, я ни при чем.



— Признавайся, бог не фраер, все простит. — Седой дал тычка Юрке, тот повалился без всякого, впрочем, вреда для себя: события происходили под забором, где высоко намело песку. При этом он попал ногой в акварель, и развалилась рамка, купленная на Кузнецком мосту.

Они долго возились с ним: Седой то упрашивал его не бояться Жуса и Тушкана, в смутных выражениях обещая ему защиту от них, то свирепел и бросался на Юрку; тот закрывал голову руками и падал на песок. Сережа всякий раз вовремя удерживал Седого и принимался просить, умолять Юрку признаться. Он выпрашивал у него признание, он твердил: «Тебе ничего не будет»; наконец он предложил Юрке пять рублей и стал совать ему бумажку в руку со словами: «Может, они тебе ножом угрожали, а? — И просительно оглядывался на Седого. — Ты говори, не бойся» Юрка принял пятерку и пробормотал что-то вроде: «Да, вам бы такое…»

— Вот видишь, они с ножами, — сказал Сережа с удовлетворением, — а ты на него тянешь.

— Может, мне поцеловаться с ним? — Седой предложил Сереже поднять Юрку одной рукой и, когда тот послушно ухватил Юрку поперек живота, поднял и Юрка повис, как вареная макаронина, сказал, постукивая кулаком в ладонь: — Вздумаешь оторваться или трухнешь перед Тушканом — изуродуем, как бог черепаху.

Страха перед Седым, веры в физическую мощь Сережи и безразличия, проистекающего от сознания своей обреченности, — этого топлива Юрке хватило только до Оторвановки. Рыскающие по сторонам глаза выдавали его: он уже не справлялся с собой. Вражеская территория замерла, выжидая: судьба экспедиции была предрешена.

Седой поймал Юрку за плечо, толкал впереди себя, и так они вошли в проход, ведущий в глубину узкого открытого двора. Слева тянулся дувал, справа тесовый забор магазина.

В дворике на выпавших из дувала сырцовых кирпичах сидели неразлучные Тушканов и Шутя, и тощий пацан — таких зовут скелетами, — и с ними давний приятель Седого по фамилии Савицкий, плечистый, с большой стриженной под машинку головой и ушами борца — маленькими, вдавленными в череп, с приросшими мочками. Прежде Савицкий жил на Курмыше в халупе, покрытой кусками жести и толя; года два как они купили дом здесь, на Оторвановке. Родители Савицкого появлялись на улице неизменно вдвоем — отец тащил тележку на резиновом ходу, холку охватывала обшитая шинельным сукном лямка, мать семенила следом, также глаза в землю. В тележке мешки с углем или тряпье. Они производили впечатление немых. Однажды, учились они тогда в третьем классе, Савицкий-сын сделал наколку Седому — на тыльной стороне ладони с помощью оплетенных нитками иголок выколол якорек. Свой гонорар, пачку печенья, он схрупал с пугающей жадностью — он не развернул обертку, он разорвал ее зубами и откусывал от пачки как от куска.

Седой и Савицкий переглянулись: Седой не подал ему руки, не выдал их давней дружбы — в этой ситуации пусть Савицкий останется тайным другом, так будет полезнее.

— Заблудились в наших краях? — плаксиво спросил Шутя.

Он накапал в ладошку слез, втянул их со свистом и чмоканьем. Шутя был из тех добровольных шутов, что находятся во всяком коллективе, готовность смеяться их остротам объясняется их репутацией шутника, тут действует какой-то всеобщий гипноз.

Компания поддержала Шутю гоготом, один лишь Савицкий, по своему обыкновению, глядел угрюмо.

Седой обежал двор глазами и приметил под дувалом бухарского, мелово-сизого, с темными повязками на крыльях. Он был новичок во дворе — дичился, крыло было стянуто туго и касалось земли.

— Пришли за своей птицей, — сказал Седой.

Шутя приставил ладонь к уху, спросил тем же плаксивым голосом:

— Чого они говорят?

Тушканов поднялся, крикнул ему в ухо:

— Они пришли за своей птицей!

— За курицей?

— За птицей!

— А-а, за спицей… Они шо, носки на Курмыше вяжут? Им на Курмыше дуеть, без носок не можно…

Тушканов поймал взгляд Седого, брошенный на бухарского, и сделал шаг к дувалу.

Юрка, как-то пискнув по-индюшачьи, рванулся было, но Седой поймал его за плечо и сильным толчком послал на Тушканова — тот уже шел через дворик к бухарскому, — так что они столкнулись, а сам в три прыжка достиг дувала, выброшенной вперед рукой сцапал бухарского и вмиг был рядом с Сережей. Тут он положил бухарского в ладонь левой руки, между пальцами правой пропустил его головку.