Страница 11 из 19
— Ложись спать, Седой, — сказал отец, остановившись, легонько коснулся ладонью головы сына. — Я к маме схожу, а завтра мы двинем на Оторвановку, отнимем голубей.
Тень отца, опережая его, скользнула под навес соседского карагача. Донесся его кашель из глубины улицы.
Седой поддел ногой развороченную дверь голубятни. Дверь поехала, волоча кованую полосу запора. Тоскливый скрип долго угасал в ушах. Лунный свет как вода наполнял голубятню. Чернели пустые гнезда в углах.
Седой возвращался с огорода с помидорами в руке, когда увидел во дворе отца. Остался на тропинке, выжидая, глядел сквозь верхи веников. Еще ночью на пороге ограбленной голубятни он решил ускользнуть из дому пораньше, чтобы отец не увязался за ним на Оторвановку.
Из дома с ведрами вышла мать. Она поставила ведра, расслабленно обняла мужа за шею, повалилась на него, другой рукой подтыкала под косынку волосы. Глядела она хмельно, с легким неудовольствием преодолевая свою расслабленность, щурилась на свету, вся оставаясь еще там, в комнате с зашторенными окнами. Отец обнял ее полнеющий стан, она с улыбкой прильнула к нему. Подол сарафана, качнувшись, обнажил полные колени.
— Я тебя когда еще просила расчистить двор? — Мать оттолкнула руку отца.
Вырубить веники ей самой ничего не стоило бы. Она приберегала эту работу для отца. Седой разгадал происхождение ее причуды. Мать жила верой все, что заключало в себе понятие «дом», то есть она сама, их сын, их дом, двор с летней кухонькой, должно находиться в состоянии абсолютного благополучия ради него, ее мужа. Четыре года он пробыл на фронте, теперь вот третий год мотается по степи с геологоразведкой — он должен знать, что дома его ждут, что дома хорошо, чисто. Мать должна верить, что как бы ни вертело, ни носило его, он знал бы, чувствовал затылком, спиной, щекой, в какой стороне света она, его жена, что выпусти его на каком-нибудь чертовом Устюрте, он и оттуда бы, как голубь, нашел путь к дому в хаосе дорог, пашен и лесополос. Ей нужны были свидетельства его заботы о доме, чтобы, когда он вновь уедет, эти свидетельства напоминали о нем повседневно, питали уверенность, что ничто не преодолеет притягательной силы их дома.
Ныне она обостренно нуждалась в знаках отцовской привязанности к дому, к ней. Она болела второй год, под глазами появились темные, с коричневым отливом мешки, и хотя она как будто была дородна по-прежнему, платья стали велики, запали виски и проступили ключицы. Отец знал, что болезнь и увядание потому переживаются столь горестно, что она любит его, как пятнадцать лет назад, в час их свадьбы, когда сидели они во дворе за столами, когда она, девушка в длинном крепдешиновом платье с подкладными плечами, вытирала лоб сырым платочком, втискивала его в рукав и с нежностью глядела на жениха — он счастливо орал через стол, парился в суконном пиджаке, челка прилипла ко лбу.
После смерти мужа спустя годы скажет она Седому, что дни, прожитые без его отца, слились в один день, не припомнишь, чем жила, что делала. Что слабела вся, услыхав шум машины, а проходила машина — смотрела в пустую, замутненную пылью улицу, отходила, вздыхала. Сердце у нее колотилось, как у девушки, когда отец вдруг являлся, голос его казался чужим, волновал, она как бы вновь влюблялась в этого худого мужчину, брала его руку с обрубками пальцев осторожно, все ей казалось, что больно ему, ласкалась, волнуясь и опуская глаза: теперь все в ее мире было на своих местах, дни полны, двор оживлен голубиной воркотней, голосом сына, потрескиванием связок рыбы на проволоке.
— Я выдеру все веники! — Отец вновь обнял ее, прижал. — Для тебя разве жалко?
Он бросился в заросли. Сопротивление его веселило, он расталкивал их руками на обе стороны, ударами ног ломал под корень волокнистые шары, проваливался по грудь в смятую чащу, боксировал. Она смеялась, всплескивала руками. Он остановился довольный, что она приняла его игру, что смеется. Проваливаясь по колено, он выбрался из вытоптанной в зарослях ямы потный, обсыпанный мелкими зелеными зубчиками веничных цветков, схватил, притиснул ее щеку к своей красной горячей груди. Она счастливо смеялась, отталкивая его и в то же время прижимаясь к нему всем телом, сказала:
— Чего-то вспомнила, как мы тут без тебя зимовали. Ване было три годика. Хату замело по трубу. Все желтая собака у трубы лежала грелась. Потом пропала.
— Кто-то другой пригрел.
— Мы с Ваней так же подумали, а потом люди говорят: в бескунак[4] набегали волки из степи, похватали собак.
Мать подхватила ведра, родители вышли на улицу. Седой вынырнул из сырых веников. С середины двора ему было видно, как отец, опередив мать, на бегу раскрытой ладонью поймал ручку колонки. Тугая, скрученная напором струя вырвалась из рога, отец притиснул ладонь к его отверстию, повернул. Вылетело серебряное копье, вонзилось в живот подбегавшей матери, та охнула, бросила ведра. Вмиг испуг ее прошел, она засмеялась, оглаживая облепленный тканью живот, кинулась, оттолкнула отца, ладонью ударила с маху по струе, окатила его.
Когда родители входили с ведрами во двор, Седой неслышно выкатил велосипед из зарослей на улицу. На ходу, подражая отцу, он поймал ручку колонки. Чугунная крышка в основании колонки застучала — передалась дрожь чугунного литого цилиндра. Седой подхватил струю согнутой ладонью, сунулся ртом в ледяную кипень. Обжег лицо, нос забило водой. Потряс головой: хорошо!
Компотница кузнецовского фарфора была опорожнена, Седой и Сережа вычерпывали ложками смесь подсолнечного масла и помидорного сока. Евгений Ильич сидел через стол от них с выражением отстраненности на лице. Беспокоило ли Марию Евгеньевну то выражение, с которым дед глядел на внука, или с исчезновением беляшей утратились иллюзии благополучия и уверенности в будущем, только сегодня она была недобра. Все трое в молчании дожидались, когда она переоденется за ширмой, напудрит свое красное личико и отправится на базар.
Уйти ребята не смогли — появилась красавица цыганка; мать велела Сереже проследить, чтобы цыганка не стащила чего: Евгений Ильич мог тотчас после сеанса уснуть.
Седой смотрел через стол, как художник выбрал крупную кисть, обильно смешал краску. Быстрым движением, не целясь, он бросил кисть на белое поле. Алая ягода лопнула на середине белого пространства, поток краски был подхвачен комом ваты, осушен, и вновь остроклювая ягода кисти лопнула в левом углу листа. Евгений Ильич сорвал лист со стола, велел цыганке прийти завтра в алой кофте или шали, дал десять рублей. Седой поднял с пола лист и здесь только увидел, что Евгений Ильич двумя движениями кисти наметил лицо и руку. В восторге разгадал в линиях узкие женские пальцы…
Заявиться на Оторвановку? Отбить голубей? Вдвоем-то?.. У Седого были еще два друга, но первый из них гостил в Чкаловской области, а второй, книжник, ревновал Седого к голубям, считал это занятие формой хулиганства, да и замухрыга был и в бой не годился.
Сережа предложил заявить в милицию о краже белой, с тем чтобы милиция официально допросила Цыгана и Мартына. Седой взглянул на него с превосходством человека битого:
— Милиция — это Жус, понял? А где Мартын держит — никто не знает.
— Выследим.
— Выследим? Туда сунься — ноги переломаешь: ловушки всякие, сигнализация…
Седой и жалуясь и спрашивая совета пересказал вчерашние и ночные события. Евгений Ильич посматривал на Седого отстраненно, даже как будто с сомнением, само собой, ему был известен вчерашний случай в горсаду со слов Ксении Николаевны. Вновь стыд перед ней, запластованный было всем происшедшим позже, разгорелся в нем. Седой, оправдываясь, торопясь, стал рассказывать, как Жус вытолкнул его из ограды кафе: он чувствовал, что пытается вызвать жалость к себе, и оттого было еще стыднее, и одновременно сердился на Евгения Ильича: легко ему осуждать, сидит тут!..
— А потом он бросил меня! На съедение Цыгану.
4
Бескунак — метели на переломе зимы.