Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 157

Я не могу представить себе народ более разобщенный, чем немцы. Ты видишь ремесленников, но не людей; мыслителей, но не людей…

Эмерих, растроганный, отвечает, что его привела в восторг вторая часть «Гипериона». Однако приговор немцам — он так и говорит «приговор» — глубоко его возмутил.

Он же видит, что творится сейчас в Майнце: вопиющая несправедливость и произвол, одна лишь жажда обогащения при полном равнодушии народа, — и все это под трехцветным знаменем республики. Одно это должно отпугивать людей, еще не успевших разобраться в своих правах, сеять в них недоверие. Он хочет взглянуть в глаза самоуверенной судьбе, слагает с себя должность в муниципальном управлении, начинает писать для журналов.

Счастье мое было в том, пробует подбодрить его Гёльдерлин, что я всегда понимал, где я нахожусь, и уже в соответствии с этим отбирал и выстраивал собственный материал. В оправдание могу сказать, что при всей кажущейся опрометчивости мысли, отличающей прежние мои работы, я всегда крайне осмотрительно подходил к делу, и ни я, ни ограниченность новейших наших вкусов не виноваты, что порою я в самом деле впадал в гнев и действовал несколько даже революционно.

Но от Эмериха писем больше не приходит.

Он не хочет удовлетвориться одними только стихами, о безыскусная песнь виноградной лозы, он-то как раз делает свое дело с душой, а не как трусливый скаред, и ответ его неизменно гласит:

Все, что я говорю, правда. Я ничего не боюсь. Ваш несчастный Эмерих.

Начиная с осени 1801 года в издаваемой Коттой «Альгемайне цайтунг», в «Европейских анналах» и, наконец, даже в архенхольцевской «Минерве» появляются статьи неизвестного, посвященные современному состоянию немецко-французских рейнских департаментов, письма, вскрывающие мерзости, творимые мелкими чиновниками вкупе с их высокими покровителями.

Форма правления во французских рейнских землях консульская. Скипетр в настоящее время в руках у Жолливе, нотариуса по образованию, его сердце радостно трепещет всякий раз, как он слышит свое имя в сочетании с титулом государственного советника или генерального комиссара. По сути, он обыкновенный делец, камералист[121] с ограниченным взглядом на мир, с мелочными подозрениями и мелочными средствами.

Вайтцель попросил у него разрешения на выпуск своего журнала. Жолливе на это ответил: По мне, так пишите хоть по роману в день. Но я не допущу, чтоб во вверенных мне четырех департаментах печатался этот ваш листок.

Еще несколько лет назад подобный ответ, полученный из уст немецкого князя, стал бы набатом и поднял на борьбу всех журналистов до единого, пишет Эмерих и добавляет: В наше время уже ни один голос не поднимется столь легко против многочисленных утеснений. Ибо революция оставила после себя множество имен, само упоминание которых оправдывает террор. Одного из них люди и поныне называют сорвиголовой, террористом, заклятым врагом любого правительства. Он как раз собирается, будучи английским наемником, поработать над созданием немецкой республики, дабы тем самым ввергнуть в беспокойство весь континент… В ужасе я откладываю перо.

Едва были опубликованы первые письма Эмериха, как в Майнце начались розыски их автора: вся корреспонденция вскрывалась, подозрительных допрашивали.

Неустрашимый Эмерих между тем смело бичует угнетающие народ высокие таможенные пошлины (ни одна газета не отражает истинных настроений в народе и в правительстве), яркими красками рисует контрабандную торговлю, ведущуюся через Рейн (жаль, что у нас так мало карикатуристов), осуждает высокие налоги, ложащиеся тяжким бременем на плечи народа, и ежедневные распродажи имущества неплатежеспособных: теперь из Пфальца, где республика всегда имела наиболее горячих своих приверженцев, эмигрируют крестьяне.

Архенхольц слегка порицает Эмериха за грубоватую манеру изложения, но не сомневается в правдивости его материалов, французским властям он предлагает выступить с опровержением. Вместо этого на распространение его газеты в рейнских департаментах налагается запрет.

Эмериха, давно уже ходившего под подозрением, арестовывают, его бумаги опечатывают; Юнг, один из комиссаров полиции в Майнце, ничем не может помочь другу, ему остается разве что подать в отставку.

До следствия дело, однако, не доходит. Французский министр полиции Фуше покрывает своих подчиненных и, недолго думая, приказывает депортировать этого причиняющего столько беспокойства журналиста через Рейнский мост в Кастель: он, дескать, британский агент.

Вы только представьте себе положение человека, говорит Архенхольц, который всю жизнь истово преклонялся перед первым консулом Бонапартом, и вот теперь, не выслушав и не определив степень вины, его попросту выдворяют из нового отечества.

Но тот, кто в оковах, лишь очищается гневом…

Бушующего Эмериха тут же сажают под замок, а он неистовствует, как душевнобольной. Они готовы расстрелять меня по законам военного времени, кричит он.

Выпущенный на свободу, он в панике бежит к Рейнскому мосту, и, стоит кому-нибудь из прохожих задержать на нем взгляд, ему уже кажется, будто за ним следят. Его отвозят в Вецлар к отцу, затем в лечебницу в Вюрцбург. Он умирает мучеником правды, так и не дожив до золотого века, который сам же предрекал.

Гёльдерлин, одиноко живущий в Нюртингене, не желает никого видеть и слышать. До тех пор пока мне не будет становиться легче на душе при выказывании интереса к судьбе друзей моих и ко всему, что меня трогает, до тех пор буду я пребывать наедине с собой и — возможно, из естественного жизненного инстинкта — принимать отсутствующий вид. Ты не поверишь, сколь я мучаюсь от этого, и уже давно.

Так он писал Эмериху.

Быть может, ты работаешь все дни напролет, прихватывая даже часть ночи, и потому не подаешь о себе никаких вестей, даже не приехал ни разу, жалуется из Штутгарта Ландауэр.

Шеллинг, видевший Гёльдерлина летом 1803 года, потрясен его видом, считает, что он окончательно повредился в рассудке и на родине уже нет надежды вновь поправить его здоровье; в Иене он предлагает Гегелю вместе позаботиться о поэте.

Однако Гёльдерлин — он целыми днями бродит по окрестным полям и нередко является домой в совершенном изнеможении — почти утратил былую горячность, он больше не отвечает на письма, живет лишь своими переводами Софокла, пишет длинные стихотворения и утверждает, что любовная лирика — это в конечном итоге всего лишь усталое паренье над землей; совсем другое дело — высокое и чистое ликованье «Гимнов отечеству», он набрасывает строчки одну за другой, вписывает между ними новые, дабы пребывала земля в доброй гармонии с небесами и лучи света, являющегося особым проявлением этой гармонии, не падали бы на землю косо или же обманчиво-изыканно. Многое ведь зависит от угла видимости внутри самого произведения, а еще от того внешнего квадрата, в котором произведение это помещается.

Один из его гимнов начинается так:

<b>Это ему еще дано — умение написать одну фразу, скажем тему будущего стиха, ясное и грамматически правильное предложение. Вот только когда приходится вести эту тему дальше, разрабатывать ее, развивать, вновь и вновь по-разному истолковывать найденную мысль — вот тогда вместо одной нити вдруг оказывается несколько, они спутываются в клубок, и концы их теряются, словно в гигантской паутине. </b>



<b>При встречах его с людьми часто обнажаются вдруг разнообразнейшие причины, делающие его для них недоступным и непонятным. Он злится сам на себя за то, что смущается, не может собраться с мыслями, не понимает, что ему говорят, ибо в тот момент не слушает, и в конце концов отделывается от собеседника какой-нибудь явной бессмыслицей. Однако в голове у него, как и прежде, множество возвышенных идей, и ему удалось сохранить свое особое поэтическое чутье, чувство того, что допустимо и недопустимо в стихе, ощущение самобытности. Он изъясняется темно и в высшей степени замысловато. </b>

<b>Его физическое здоровье подорвано настолько, что следовало бы целиком заменить ему нервную систему, чтобы освободить дух от сковывающих его цепей. </b>

<b>Ему доставили необычайную радость, поставив в его комнату небольшой диванчик. Теперь он с детским восторгом сообщает об этом всем и каждому: </b>

<b>Взгляните-ка, милостивый государь, теперь у меня есть диван. </b>

<b>Летом его часто терзает непонятная тревога, так что он бродит ночами по дому. </b>

<b>Однажды, когда кто-то из посетителей сообщил ему, что уезжает, и в шутку пригласил составить себе компанию, он улыбнулся так любезно, как это способен сделать лишь вполне разумный человек, и ответил: </b>

<b>Я в настоящее время вынужден оставаться дома и не могу больше путешествовать, милостивый государь. </b>

<b>Когда его зовут в трактир по соседству, где хозяин торгует молодым вином, он пьет, как подобает мужчине. Еще он любит пиво и способен выпить его намного больше, чем можно предположить, в этом он находит даже известное удовольствие. </b>

<b>Но самую большую радость доставляет ему маленький садовый домик у вершины Эстерберга, откуда открывается прекрасный вид на город, ползущий вверх по склону Шлосберга, на излучину Неккара, мирные зеленые долины, веселые деревеньки и гряду Швабского Альба вдалеке. </b>

<b>На это место его непременно приводят раз в неделю. Поднявшись к себе наверх, он всякий раз склоняется на пороге в вежливом поклоне, благодаря нас за расположенность к нему и долготерпение. </b>

<b>А вот что доставляет ему много забот, так это пантеистический символ «единое и все», начертанный у него на стене размашистыми греческими буквами: <sup>ϲ/</sup>Eν ϰαί πãν.</b>

<b>Глядя на этот таинственный, многозначительный знак, он подолгу разговаривает сам с собой, однажды он произносит: </b>

<b>Я стал нынче ортодоксом, Ваше святейшество. Нет. Нет. В настоящее время я изучаю третий том произведений господина Канта, много занимаюсь новейшей философией. </b>

<b>Его спрашивают, помнит ли он Шеллинга. Он отвечает: </b>

<b>Да, он учился в одно время со мной. </b>

<b>Он часто вспоминает Матиссона, Шиллера, Лафатера, Гейнзе и многих других. Гёте — нет. </b>

<b>В садовом домике на вершине он всякий раз первым делом открывает окошко, садится возле него и начинает довольно вразумительно хвалить открывающийся перед ним пейзаж. Он вообще чувствует себя лучше на свежем воздухе. </b>

<b>Его снабжают нюхательной смесью и курительным табаком, доставляющими ему огромное наслаждение. А если ему еще и трубочку набьют и поднесут огонь, он тотчас принимается хвалить табак и вообще делается совершенно довольным, оставляет всякие разговоры и ведет себя очень смирно. </b>

<b>Таким он всех наиболее устраивает. </b>

121

Камералист. — В XVII–XVIII вв. под камералистикой понимали совокупность административных и хозяйственных знаний по ведению камерального (дворцового и в широком смысле государственного) хозяйства.

122

Перевод С. Аверинцева.

123

Перевод Г. Ратгауза.