Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 157

Разумеется, наше разочарование в мужчине не должно распространяться на те качества, которых у него нет, но лишь на те, которыми он обладает. А уж с Гёте особенно — его можно было припереть к стене, играя только на его достоинствах, но никак не на недостатках. Он научился скрывать свои слабости под панцирем себялюбия, но его добродетели были совершенно беззащитны. Он никогда в них не сомневался.

Добродетели Гёте — особого рода. Он верен своим замыслам. Он искренен перед грядущими поколениями. Он справедлив в своих литературных сочинениях. Когда он верен, искренен и справедлив по отношению к нам — а он таков, — это всегда только крохи. Именно это обстоятельство, глубоко оскорбительное для нас, дает ему основание непомерно гордиться упомянутыми свойствами. И достаточно хоть чуть-чуть усомниться в его безупречности, чтобы повергнуть его в мучения и тем самым воспламенить.

Когда он писал мне письма дюжинами, я обвиняла его в том, что он пренебрегает мною. Когда я заставляла его ждать, я же бранила его за опоздание. Когда он посылал мне ранние примулы, персики или спаржу, я дарила их первым попавшимся людям и одновременно заявляла, что он вовсе обо мне не думает. Я сама часто удивлялась, чего только он не терпел от меня.

Однако мужчины склонны взваливать вину за свои неудачи в любви скорее на себя, чем на возлюбленную, — наверное потому, что тщеславие требует от них скорее иметь безупречную возлюбленную, чем самому быть безупречным. Значит, наши несправедливые обвинения могут заходить как угодно далеко. В этом отношении Гёте был просто помешан. Я могла упрекать его в чем угодно. Он предпочитал счесть себя последним глупцом, чем допустить, что его кумир — привередливая ведьма. Он верил, что давал мне поводы к ложным подозрениям, и с непоколебимым упорством тщился доказывать обратное, какие бы глупости я ни вытворяла.

Лучшими доказательствами он считал произведения своего искусства, он просто заваливал меня ими. И постоянно приходил в отчаяние, что я их не читала.

Такое обыкновенное пренебрежение было наверняка не самым худшим из моих маневров. Казалось бы, это очень просто. Ведь каждый знает, чего стоят поэтические сочинения. Говорят, что поэты — это люди, которые умеют высказать то, что другие люди чувствуют. Определение хорошее, но слишком краткое. Полное определение звучит так: поэты высказывают то, что чувствуют все люди, кроме них самих. Тем не менее, уверяю вас, мне пришлось весьма основательно все обдумать и оценить, чтобы прийти к этой мысли.

Только не говорите, что вы его тоже не читали. Конечно, вы его не читали, Штейн, но это совсем другое дело: в конце концов, у вас не было к тому ни малейших оснований. Впрочем, даже мне это не стоило особых усилий. Сколько я могу судить по тому, что перелистала, это все вещи холодные, очень скучные, очень заумные и очень бесстыдные. Но важно-то было не то, что я их не читала, а то, что я в этом сознавалась.

Нет ничего легче, чем заставить автора поверить, что его знают. Если господь отказал моему полу в способности что-нибудь понимать, он все же даровал нам талант выглядеть так, словно мы понимаем все. В беседе с автором ты вскользь упоминаешь какой-либо предмет, он пускается в разглагольствования о своих воплощенных замыслах; ты зачарованно смотришь на него и вздыхаешь: я тоже это чувствовала, но не могла выразить; любой автор сочтет тебя тончайшим знатоком своих писаний.

Я отказалась от этой повинности. Я не изображала почтительного восхищения. Я говорила: «К чему мне ваши искусственные рифмы, мой друг; для меня вы — Гёте, а не знаменитый поэт.

— Но Гёте — поэт».

А я возражала: «Увы, друг мой! Как бы я желала, чтобы вы были просто придворный садовник Мейер».

Понимаете, Штейн? Одна простая фраза — и Самсон лишается волос[57].

Я воспользуюсь этим примером, чтобы показать вам, каково бы мне пришлось, если б я клюнула на его стишки. Это само по себе — целая история.

Прежде всего: почему я должна позволять ему пользоваться своим ремеслом, которое и так доставляет ему достаточно привилегий, как будто у других людей нет никаких дел и как будто мне не приходится вести дом и управлять имением, которое дышит на ладан, — почему я должна позволять ему пользоваться ремеслом, чтобы извлекать из него еще и выгоды для своей любви?



Неужели недостаточно, что он изо дня в день извлекает из любви выгоды для своего ремесла?

Я позволяю ему поцелуй. Поцелуй приводит его в восторг. Этот восторг он перечеканивает в стихотворение. За это стихотворение, то есть в конечном счете за мой поцелуй, он берет деньги; на этом, казалось бы, сделка закончена. Неужели я должна еще и вознаграждать его поцелуями за мои же поцелуи?

Хотите — верьте, хотите — нет: он требует именно этого. Мое равнодушие его оскорбляет. Он каждую строку сочиняет якобы только ради меня. Прекрасно. Но для кого же тогда он отдает ее в печать?

Он говорит, что создал «Тассо» и таврическую Ифигению, чтобы все знали, как он любит меня. Разумеется, все наоборот: он любит меня, чтобы сочинять этого Тассо и эту Ифигению. Я для него — чернильный прибор, мне место на его письменном столе.

Самое возмутительное, что, сидя над этими своими драматическими сочинениями, он испытывает чувства, на которые он имел бы право лишь в том случае, если бы я позволила ему сидеть подле меня. Он внушил себе, что мы любим друг друга; он пишет историю нашей любви, не спрашивая меня. Он любит за себя и за меня. Как прикажете мне защищаться? Я, сколько могла, мешала ему работать и возвращала к суровой действительности. О да, тогда он страдал. Но позволю себе заметить, что страдал он не без удовольствия. В страдании он становился таким красноречивым, выражал свои поучения с такой бесстыдной откровенностью, что я всегда чуяла за этим тайное наслаждение. У меня есть некоторые основания сомневаться в том, что человек на дыбе замолкает: насколько мне известно, он кричит. А вот Гёте — тут он сказал правду — сочиняет стихи.

Поэт страдает больше, чем мы? Но и зонт чаще попадает под дождь.

Он любил страдать, потому что не умел страдать, так же как он любил любить, потому что любить был не в состоянии. Я убеждена, что в тот момент, когда он перестал бы получать от этого поэтические проценты, он отложил бы в сторону все свои несчастья, как мокрый зонт. А я, женщина с обыкновенными чувствами, как всякая другая, почему я должна удовлетворять любопытство этого неуязвимого человека и показывать ему, каково, например, приходится тому, кто страдает? Я это называю — вести со мной игру.

Горе той несчастной, которая решится любить поэта. В самом деле, я и по сей день не могу сказать, кто из нас кого терзал. Гёте — о, уж он-то, конечно, называл меня жестокой! Любой мужчина считает женщину капризной, если она хочет привязать его, и неверной, если она добивается от него постоянства. Они любят предавать нас и весьма не любят, чтобы предавали их.

А теперь весь свет сговорился упрекать меня в жестокости, и вы, Иосиас, выясняете со мной отношения и намекаете, что это я прогнала Гёте своей жестокостью: моя жестокость, видите ли, причина того, что он теперь в отсутствии. А я скажу вам вот что: если и была причина его присутствия здесь в течение бесконечных десяти лет, то этой причиной была моя жестокость. Не спрашивайте меня, почему Гёте уехал. Спросите лучше, почему он оставался здесь так невероятно долго.

И тогда я вам отвечу: потому что я любила его, и любила так, как ему это было надо. Ведь и богам для их всевластия нужны страдания.

Ведь мы цепляемся за жизнь со всеми ее неурядицами и огорчениями именно благодаря этой ее жестокости. Мы дорожим жизнью, ибо каждый удар, который она нам наносит, заставляет нас еще яростней доказывать, что мы можем вырвать у нее также и счастье. Да, Штейн, человек любит жизнь, потому что она его не любит.

57

Самсон лишается волос. — В библии (Книга судей Израилевых, гл. 16) рассказывается, как судья Израиля Самсон, отличавшийся непомерной силой, секрет которой заключался в его волосах, полюбил Далилу и выдал ей свою тайну, она усыпила его и филистимлянин обрезал ему волосы, лишив его силы.