Страница 17 из 409
Когда Симона изображала в кафе официантку, она действовала как прима театра: пританцовывающая, напевающая официантка из оперетты, например. Совершенно открыто она давно дала понять, что ей было очень приятно, когда взгляды солдат сопровождали ее выход. Иногда она быстро присаживалась рядом со мной и рассказывала о каком-нибудь забавном случае: например о том, как «la patro
— Pas mal, n’est-ce pas? — шелестел ее голосок мне в ухо. Ладно. Надо разобраться в себе: но только не позволить обмануть себя! Надо держать ухо востро! Быть прагматиком! Прежде, чем я сяду в поезд, везущий меня в Париж, я хочу окончательно выяснить, что здесь происходит на самом деле. Также необходимо выяснить, какую роль во всем этом деле играет отец Симоны. Действительно ли старый Сагот является похотливым и довольно удачливым женским угодником, не обучившимся ни одной профессии, зато имеющим постоянный успех у многих пожилых состоятельных женщин? По крайней мере, пятнадцать лет родители Симоны в разводе. Почему же он позволяет себе бесстыдно шататься в их парижской квартире? Являются ли они все звеньями черного рынка, которые заставляют его делать все впопыхах, беззаботно или же он все-таки принадлежит к маки, как уже намекала Симона? Сделала ли она этот намек, чтобы придать себе вес в моих глазах, или что-то все же есть в ее намеках? У старика Рене слишком очевидна нехватка образования. Тем не менее, у него есть что-то полувоенное в поведении и обличье, и это меня постоянно смущает. Хвастовство? Стремление выделиться? А может, он головой ушибся? Так же мне ничего не известно о его происхождении.
Нельзя отнести его и к настоящим шпионам. А может, он своего рода доносчик, который находится в услужении у своей дочери, для того, чтобы приносить информацию, владея которой он чувствует себя важной персоной, или которую солдатское радио «Кале» и «Атлантика» используют в своих передачах? Маленький луч света или большая черная фара?
Из матери Симоны ничего не вытянуть, т. к. она ничего не знает. Вообще ее мать представляет собой типичного представителя французской буржуазии набитую до отказа предрассудками, словно рождественский гусь яблоками, и настолько тупоумную, что никому даже малой толикой знаний не пробить их заскорузлый панцирь глупости и предрассудков.
Старый Рене в течение длительного времени не пытался встретиться с ней регулярно. Он слишком занят своими делами далекими от жизни его бывшей жены, и только в определенные промежутки времени внезапно появляется в ее доме, обычно, когда появляются свежие деревенские сливки. Должно быть, он может позволить себе иметь личный самолет. Но все это мне и Симона говорила — и Бог знает, правда ли это: она не позволяла ему приходить. А что, если ее отцом и вчерашним сборищем имеется какая-то связь? В голове пронеслась мысль: прошлой ночью его не было среди этих звездунов.
Совпадения — они, конечно имеются. Но только в общих чертах. Например, то, что наступление Томми и приглашение Симоной высших офицеров в одно и тоже время — если это не было случайностью…. Едва ли я смею продолжить размышлять в этом ключе.
Не могу больше ждать Симону.
Лучше отвезу-ка все бумаги в Пен Авель, а затем разыщу свою Школу. Мои так называемые товарищи, здорово удивились в свое время, моему вызову в Берлин, однако теперь, надеюсь, остыли. Некоторых из них привело в ярость то, что я официально считаюсь баталистом. С тех самых пор, как все газеты Рейха, в самом деле, ВСЕ, опубликовали мои, настуканные на машинке двумя пальцами репортажи о ночных рейдах нашего эсминца, в то время как на восточном фронте дела пошли довольно кисло, от меня ожидают новых репортажей и фотографий. К чему все это в конце концов может привести, я узнаю достоверно лишь в Берлине. Не хочу признаваться себе в этом, но я испытываю какой-то страх перед Берлином.
В Пен Авеле уже улетучилось ночное волнение, однако, тема наступления Томми является главной темой всех разговоров: в канцелярии царствует такой же режим дежурства, как и прежде. Приказ о моем отъезде только что подписан. Мне необходимо расписаться за денежное довольствие и фронтовую надбавку.
— Известно что-нибудь о разрушениях? — интересуюсь у писаря, сидящего за стойкой.
— Сильно пострадали верфи, господин лейтенант. Почти все готовые новостройки разбомблены.
Оглядываюсь. До меня доходит, что два стола пусты.
— А где ваши остальные? Улетели?
— На полевых укреплениях, господин лейтенант. — спокойно объясняет писарь.
— На полевых укреплениях? — растерянно повторяю его слова.
— Так точно, господин лейтенант. Сразу за прибрежной улицей. Все похоже на то, что ожидается большая высадка. Господин обер-лейтенант предполагает так, потому что здесь широкая, плоская бухта. А Вы, господин лейтенант, оставляете нас.
Вскидываю взгляд на писаря, и он быстро поясняет:
— Я имею в виду Ваш отъезд в Берлин. А потому ни в коем случае не попадете под пули, господин лейтенант.
— А бомбы Вы в расчет не берете?
Писарь вздрагивает и замолкает, не зная, что сказать. Затем, в замешательстве, он произносит:
— В Берлине теперь, наверное, постоянно бомбят.
— Так что никаких оснований для зависти — или есть?
— Никак нет, господин лейтенант!
Интересуюсь на месте ли фотолаборант, и узнаю, что к счастью, его не отправили на полевые укрепления, а он просто занят работой в своей лаборатории. Мои фотографии уже готовы, и лаборант Целлер преподносит их мне, слащаво улыбаясь с низким поклоном: я обязательно должен взять с собой посылочку для его подружки в Берлине, заговорщицки шепчет он мне на ухо.
— Не более полкилограмма!
— Конечно, конечно, господин лейтенант!
Все это хорошо. Но как я допру все без сопровождающего? Бог знает! А теперь пора навестить Кресса, хотя Бог знает, чтобы я отдал, только бы никогда больше не видеть этого рейхсбандита. Он все еще на берегу. Надо выбрать такой маршрут, чтобы увидеть его. И снова день полный великолепия и сердечности. Солнечные блики, словно блестки, разбросанные на поверхности воды. Жаль, что у меня не остается более свободного времени. Гораздо охотнее я бы поехал через Ла Полиген и Бац в Ле Крузик к мамаше Бенуа, чтобы поесть вареных устриц. А затем обратно к Зальцбекену, который я так часто рисовал, и в Жиранд. Или же немного дальше по побережью до Париака. Но, увы. Никакой возможности попасть туда в ближайшее время не предвидится. Уже скоро я должен отправляться в путь. Все идет по плану, как я и рассчитывал: недолгие хлопоты, разве что заглянуть на почту надо: быстро ли она работает? Не дать захватить себя тяжелому чувству прощания. Шагаю мимо настоящих джунглей пышно растущих зарослей рододендронов и лавровишни, и выхожу к протянувшейся вдоль зарослей конюшни господина генерала, обезображивающие вид моря из окон домов Пен Авеля. Тут мне навстречу несется совершенно запыхавшийся Обермайер, тоже работающий репортером.
— Куда летим, Обермайер?
— Бегу в туалет! — сообщает он, запыхавшись, и извиняюще кривит лицо в улыбке.
— С нетерпением жду выхода Вашей книги, Буххайм! — орет он во всю глотку и бежит мимо.
Обермайер уже несколько лет хочет застрелиться, с тех пор как узнал, что дама, с которой он флиртовал и перед которой рассыпался мелким бисером, оказалась еврейкой. Сверхнацист Обермайер: если бы я тогда не выбил пистолет из его руки, где бы он был сейчас? С большим трудом торю свой путь по песку с торчащими тут и там жалкими низкими кустиками пожухлой растительности, и вдруг упираюсь в экскаватор, и тут примечаю, что за чепуху они тут устроили. Эти идиотские, так называемые полевые укрепления в песке — это же курам на смех! Словно дети, играющие в индейцев! Сюда нужно еще столько фашинных укреплений поместить: мелкий песок струится и медленно заполняет траншеи. Песок настолько мелок, что просочится и через ушко иголки. Репортер стоит тут же словно полководец на каком-то бугорке, все остальные выглядят до неприличия укороченными, т. к. стоят в траншее метровой глубины. Подойдя ближе слышу слова этого идиота, словно лектора перед аудиторией благодарных слушателей, о том, как мы, с карабинами наперевес, с примкнутыми штыками бросимся вперед, а затем, словно вертелами смазанными маслом проткнем ненавистного врага. И тут же троекратное УРА! УРА! УРА!