Страница 69 из 78
Примирить идеальный образ Нерона в сатире с грубыми паспортными приметами в книге лаконического Светония довольно мудрено, однако не невозможно. Нельзя не доверять Светонию — добросовестнейшему из компиляторов, но, с другой стороны, было бы ошибкой отнести всецело за счет придворной лести и портрет в сатире. Разумеется, Сенека, если он автор Apocolokynthosis’a, мог и даже должен был преувеличить обаяние наружности юного государя, с целью тем ярче оттенить, противопоставленное ему, физическое безобразие покойного Клавдия, — однако, не до такой же степени. И Сенека был слишком умен, чтобы обращаться к уроду с лестью его красоте, и Нерон, а тем более Агриппина, его мать и соправительница, были не настолько наивны, чтобы с удовольствием принимать похвалы, грубо противоречащие действительности и через то более похожие на злую насмешку. Нерон неловкой лести не любил и очень ею обижался. Стало быть, заключенный в сатире, портрет Нерона, если и польщен, то не до нелепости, и молодой цезарь был в самом деле достаточно хорош собою, чтобы сравнение его с небожителями и звездами не обратило панегирика в карикатуру, вроде той, которую для Клавдия создает похвальная нения или мнение сенатора Диспитера в «Апоколокинтозе». К тому же явлением прекрасным и величественным изображает юного Нерона, из его современников, не один Сенека. В «Фарсалии» Лукана мы встречаем еще более восторженный гимн цезарю, повторяющий Сенекино сравнение с Аполлоном. Из Тацитовой летописи известно, что семилетним мальчиком, выступив на детском турнире троянского праздника, Нерон очаровал римлян своей красотой и искусством в верховой езде. Вообще, выступая публично, он всегда затмевал своего младшего брата по усыновлению, Клавдиева сына, наследного принца Британика. В отрочестве мать усиленно показывала Нерона народу — на празднествах, перед войсками, на ораторской трибуне. Подобной выставки такая умная, холодно расчетливая и далеко не ослепленная материнским пристрастием, интриганка, конечно, не допустила бы, если бы мальчик был неказист и антипатичен. Ренан, который определяет Нерона, как «чудовище, но не вульгарное», справедливо отмечает, что цезарь был любим женщинами, при том очень недюжинными, не только за сан его, но и за личную обаятельность. Тем не менее, сам Ренан, воображая Нерона по Светонию, Плинию Старшему и четырем бюстам — ватиканскому, капитолийскому, палатинскому и луврскому — написал его в одной из глав своего «Антихриста» пугалом из старинной мелодрамы. По рассказу Тацита, Поппея Сабина, в своем кокетстве с Нероном, поддразнивала его именно тем, что, при красивой наружности, он лишен шика, в высокой степени свойственного мужу ее, лысому Отону.
Большинство романистов, драматургов, а также историков- романтиков, не исключая Ренана, для которых фигура Нерона была нужна, как чудовищное воплощение разврата эпохи, уродливый символ беспутного, пьяного, полного эффектными миражами, но отравленного самой горькой и жестокой действительностью «конца века», гримируют своего Нерона по Светонию. Можно противопоставить этому тенденциозному пристрастию, кроме монументальных данных, несколько отвлеченных соображений. Как бы ни были льстивы Сенека и Лукан, они — все- таки, современники Нерона и, даже прикрашивая, писали с натуры. Тацит, родившийся при Нероне, издал свою хронику почти пятьдесят лет спустя по смерти императора (между 115 и 117 годами), но должен был его видеть и помнить из своих детских лет. Ненависть Тацита к режиму Юлио-Клавдианской династии и к памяти Нерона беспредельна. Все, что можно сказать дурного о Нероне, Тацит сказал. Но он историк совестливый и хотя иногда бывает пристрастным, однако не до открытой распри с истиной. Ясно, что ни в своих воспоминаниях, ни у очевидцев эпохи Нерона Тацит не нашел дельных и достоверных показаний о физических недостатках этого принцепса, иначе — он не забыл бы отметить их остро и злобно, как сделал это для столь же ненавистного ему Тиберия, как, наконец, и для самого Нерона отметил жестокое выражение лица (torvitas). Затем необходимо принять во внимание, что по смерти Нерона являлось много самозванцев, принимавших его имя, при чем об одном из них известно, что относительную удачу его обусловила исключительная красота волос, напоминавшая покойного принцепса, и сходство с ним в голосе и манере пения.
Что касается примет Нерона у Светония, не следует упускать из вида, что писатель этот принадлежит возрастом к поколению уже значительно по-нероническому (приблизительно к 75—160 гг. по Р. X.); кроме того, он царедворец аристократической и философской династии, при которой не только имя Нерона, но и память всей Юлио- Клавдианской фамилии была не в фаворе. Сам Светоний, как образцово добросовестный компилятор чужого материала, неспособен к тенденциозной предвзятости описания. Но материал, которым он пользовался, легко мог не отличаться тем же беспристрастием. В настоящее время можно считать доказанным, что Светоний очень мало знал, а быть может, и вовсе не знал Тацита, хотя пользовался некоторыми его источниками. При этом Светоний, как талант несравненно меньшего размера, безразличный и доверчивый, заносил в свои жизнеописания из старых антинеронианских памфлетов многое, чего Тацит не принял вовсе или что принимал с критическим выбором и оговорками. Флавианская реставрация государства гнала память Нерона, очень популярную в простом народе, не только политически, но и через искусство и литературу. Иосиф Флавий, в девяностых годах первого века, прямо заявляет, что не хочет писать о Нероне, ибо хотя со смерти императора прошло всего тридцать лет, однако, по противоречивости известий о нем, Нерон уже потерял историческую достоверность, успел стать существом сомнительным, как бы баснословным. «Многие повествовали о Нероне; одни из них, которым он оказывал благодеяния, из признательности к нему извращали истину, другие из ненависти и вражды настолько налгали на него, что не заслуживают никакого извинения». При антипатии к имени Нерона сперва Флавиев, потом Нервы, Траяна и тесно согласной с их правительством, покровительствуемой литературно-философской аристократии, вполне понятно и естественно, что — из сплошь тенденциозной литературы о Нероне — панегирики ему забывались, терялись, исчезали, не возобновляясь изданиями за давностью интереса и ненадобностью новым поколениям, — может быть даже, наконец, уничтожались преднамеренно. Наоборот, памфлеты были в чести, сохранялись, переиздавались, пока сила долгого обращения в публике не придала им авторитета как бы летописных неопровержимых свидетельств. Тацит, хотя и озлобленный против Нерона, не доверял памфлетическому материалу и пользовался им еще с осторожностью. К временам же Светония памфлеты уже приобрели повелительный авторитет давности, и он черпал из них сведения без разбора. Редкий политический памфлет обходился без того, чтобы ненавистный автору деятель не был осмеян в своих физических недостатках или хотя бы только в особенностях. Усы Петра Великого, а в наше время Вильгельма II, брюшко Наполеона, тучность Изабеллы Испанской либо Эдуарда VII, грушевидное лицо Луи Филиппа, лысина Бисмарка, нос Фердинанда Болгарского, монокль Чемберлэна нашли себе преуродливое зеркало в политической карикатуре двух столетий новейшей истории. Вообразите себе историка, который, за неимением других источников, вынужден был бы описать Петра Великого по намекам старообрядческой карикатуры «Как мыши кота хоронили», либо Бисмарка по пресловутым трем волоскам «Кладдерадача».
Видемейстер и Латур Ст. Ибар, на основании флорентинских бюстов Нерона, представляющих цезаря в разные эпохи жизни, полагают правыми обоих — и Светония, и Сенеку: то есть, — что от природы Нерон был хорошенький мальчик, но затем, параллельно с нравственным падением, разрушилась и его телесная красота. Самый ранний из флорентинских бюстов представляет Нерона кротким ребенком, с улыбкой, полной невинной прелести. Таким он был, когда восхищал римлян, как крошка-всадник троянской карусели. Второй бюст — Нерон-отрок — доверчивое, открытое лицо; славный жизнерадостный мальчик, который вкусно наслаждается зарей своего бытия: любит всех и вся вокруг себя и привязывается к людям по инстинкту первой симпатии, не разбирая — к кому и за что. Это — здоровый и веселый кадет в отпуску на летние каникулы: баловень ласковой тетки Лепиды, ученик Бурра и Сенеки, далеко не замученный ни маршировкой с первым, ни научными классами второго. Таким был Нерон, когда вступил в дом Клавдиев и был объявлен женихом Октавии. Третий бюст изображает Нерона в период ранней возмужалости. Перед нами великолепное лицо умного, энергичного юноши-энтузиаста, озаренное светом могучих помыслов, сверкающее царственной гордостью, — однако, уже не без капризной надменности. Заметно, что терпение — не в числе добродетелей этого красавца, что он вспыльчив до бешенства и не привык считаться ни с препятствиями, ни с противоречиями. Это — страстный любовник Актэ, восторженный поклонник певца Терпноса, строптивый сын Агриппины, либеральный правитель-говорун золотого пятилетия, веселый, буйный бурш Фламиниевой улицы и Мильвиева моста и, в то же время, пожалуй, уже убийца Британика, а в близком будущем — убийца Агриппины и Октавии. Образ четвертого бюста — тот сатанический Нерон, которого все знают по Тациту, Светонию, Диону Кассию и вдохновленным ими новейшим историкам, романистам, драматургам, живописцам и актерам-трагикам. Толстолицая каменная маска, искаженная до животной тупости пороками, человеконенавистью, распутной роскошью, бесхарактерным сластолюбием, изнеженным потворством всем страстям и похотям зажирелого и с жиру беснующегося тела. Это уже — он, живой Антихрист, апокалипсический «Зверь из бездны», олицетворенное озлобление плоти против духа, материи против силы. В чертах Нерона на флорентийском бюсте столько лицемерия, запечатлена такая сатанинская гордость, такое неукротимое чванство собой и глубокое презрение ко всему остальному миру, что невольно ищешь в этом последнем чувстве демонического презрения — разгадки таинственному характеру странного цезаря и объяснений его легендарной жестокости.