Страница 4 из 13
— Пли! Пли! Пли! И еще раз!
Предвкушает масленый блин, как закатится вечерком к аппетитной вдовушке, как расскажет ей про свои военные подвиги, как запустит жирную рученьку под испачканные мукой юбки. И обязательно потащит ее в бывшую барскую усадьбу, чтобы овладеть бабой, словно при старом режиме.
Сладко замечталось командиру батареи, и он в последний раз приказал:
— Пли!
Не знал Илья Клубничкин, что гул почти рядом, почти нашел его, почти запустил щупальца в его довольные кишки.
IV.
Паревка оживала. Поначалу село подобрало юбки и приготовилось к мести, помня, как с холмов, где стояла опустевшая барская усадьба, бросалась вниз антоновская конница. Она с гиканьем налетала на опешивший продразверсточный отряд и собирала в мешки для капусты отрубленные большевистские головушки. Ныне же помещичий сад пустовал. Не гуляли в яблочных тенях эфирные дамы и больше не всхрапывали в вишневой засаде партизанские кони. Крестьяне по-прежнему ходили в сады за дичающими плодами, все меньше пугаясь солдат, хрустящих дворянскими яблочками.
Привыкли и к комиссару.
Ходил он по селу широко, никого не боясь, будто родился в ближайшей будке. Нюх у него тоже был собачачий, и когда вздрагивали красивые римские ноздри, вздрагивала и вся Паревка. Боялась, что почует комиссар, под какой кабачковой грядой запрятан револьвер, где в речке Вороне лежат мешки с заветной мукой и на какой печке затаился антоновец. Но как будто плевать было комиссару. Один раз он действительно плюнул, только не в рожу — такого бы не позволило лицо Мезенцева, а в канаву, где червился то ли кулак, то ли дохлая кошка.
Ребятишки подходили к комиссару с изголодавшейся радостью и улыбками. Он отвечал спокойно, однако без радости и улыбки, компенсируя телесное чувство правильным перераспределением конфет из кармана галифе в грязные детские руки. Давал без цели и соблазнения, не пытаясь обменять барбариску на чьих-нибудь родителей. Пару раз хмыкнул, сказал теплолюбивое осеннее слово, подул на выгоревшую голову-одуванчик. Из-за плетней, делая вид, что справляют нужду, следили за комиссаром бабы. Оправившись, они бежали в избы, где докладывали мужьям. Те, будто комиссар был в их безраздельной власти, тихо и зло гудели:
— Поглядеть надо... Подождем. — И «подождем» неуловимо превращалось в «подожжем».
Ждал и Гришка. Ждал, когда оступится комиссар, зайдет за сарай покрасить струей доски или отправится через Змеиные луга искупаться в Вороне, вот тогда... Тогда Гришка Селянский колебался. Лучше всего было убить Мезенцева финкой, всадить веселый нож в такое сильное тело да провернуть несколько раз, точно кончился у комиссара завод. Был еще у Гришки иностранной конструкции пистолет, который пел швейцарским соловьем. Вдобавок хранилось у Гришки за пазухой одно воспоминание. Залетный политический все открывал в камере профессорский рот, будто Гришка туда писей тыкал. Надоедало это Грише — бил интеллигента. Не надоедало — тоже бил. Не понимал Селянский, как можно быть таким чудилой. Как можно носить очки, бородку и не знать, что такое святцы со шкерами? Вот и выбивал из учителишки жизнь. Плохое это было воспоминание, неудобное. Не принимали его в залог подпольные купчики. Не соглашались карточные дружки поставить на кон. Да и не накинешь память на шею вдовице: требовала бычья шея не удавки, а бус. Но когда увидел лихой человек Мезенцева, понял, чем можно перебить запах прошлого. Достаточно нарезать из комиссара ремней, как сгинет из памяти интеллигентишка: унижения комиссара приятней будет вспомнить. Пухла от мыслей чернявая Гришкина голова. Даже когда он мял толстушку, то, твердо пробиваясь в ее глубь, думал, как убить Мезенцева.
— Гришенька, любимый, — шептал на тайных встречах антоновский лазутчик, — убей комиссара. Подкарауль и убей. А потом айда в лес, к нам в повстанье. Братец Антонов тебе все простит. И то, что ты сшукал, полк бросив, простит, и воровскую твою душонку снова простит. А? Убей человека, Христом Богом прошу. Я тебя потом на своей кобыле покатаю.
— И кто там на болоте остался? Два трухлявых пня с цингой? — отвечал Гришка. — Скоро Антонов сам никто будет. Разобьет его комиссар.
— Народец хорошо окопался, — шептал разведчик, — ждет. У нас там славно. Повстанье живет как хочет! А даже если разобьют, то Антонову ничего не будет. Он заговоренный, выживет! Соберем новую армию, все амбары обратно заберем. Будет у тебя не одна вдовушка, а три. Каждая толще другой, я их сам освобожденной мукой буду кормить... Ну, что скажешь, Гришенька?
— Ты откуда знаесь? Мы даже Тамбов, черти его дери, взять не смогли. Обосрались еще на подходе. А есть на свете такой город Москва, он как десять Тамбовов!
Слово «Тамбовов» звучало пугающе, и разведчик отвечать убоялся. То, что говорил Гришка, было правдой. Антоновщина, гремевшая по всей стране, вообще-то пылала по одному только Кирсановскому уезду, иногда перехлестываясь в Саратовскую губернию или подползая на севере к Моршанску. Если бы не эсеры, о подлых планах которых большевики кричали во всех газетах Республики, была бы антоновщина еще одной крестьянской войнушкой. Главная партизанская победа — это взятие в апреле 1921 года двадцатитысячного промышленного села Рассказова, что в соседнем Тамбовском уезде. Взяли Рассказово на несколько часов, погрузили на подводы пушки и вино да укатили в лес праздновать победу. Поражение для большевиков чувствительное, но у них таких Рассказовов по стране сотни, а может, и тысячи — по одному на каждого повстанца.
— Гришенька, любчик ты мой, ну раз сам не хочешь к нам, то хоть коней моих найди! Чего тебе стоит? А я тебе патрончиков отсыплю! Увели, гады, коней... жить без них не хочу.
— В жопу твоих коней, — через выбитые зубы сплюнул Гришка. — Вот и вся васа мужичья мечта — конь личный. Ссыте сыроко мыслить. Вот если бы ты мне автомобиль пригнал...
Но какая там машина — в апреле о ней еще можно было думать, а теперь горький июль. Главный удар повстанью нанесла отмена продразверстки. Как только узнали крестьяне, что на смену бандитам с ружьями приходит фиксированный продналог, так сразу же опустели атамановы полки. Вот-вот затаится сам Антонов. Поэтому покинул его Гришка. Поистрепалась в походах мечта. Вроде воевали, воевали, а толку? Может, у большевиков чего для души сыскать удастся? Как-никак побеждали по всей стране. Вот и притворился Гришка вдовушкиным сыном, демобилизованным из красноармейцев. Вынюхивал и выслушивал. Присматривался к чужим ценностям. Однако и старые не забывал. Так, на всякий случай.
По ночам к околице приползал антоновский разведчик. Покуривая в кулаке, конокрад-полководец объяснял ему, что окончательно покраснела Тамбовщина. Кончено народное восстание, отвоевались. Связной же звал с собой, припоминая славные денечки. Мужичок верил, что братья Антоновы, хоронящиеся вон за той кочкой, вновь соберут большую ватагу да покажут красным разбойникам.
— Что покажут? — спрашивал Гришка.
— А вот, — хитрился разведчик, — некто поезд им недавно навернул, а? Хорошо летели! Значится, есть еще отряды, теплится силушка...
— И чего дальсе? — Когда надо было, Гришка становился очень рассудительным. — Так и будете рельсы лосадями гнуть? Сортир есе, может, подорвете? Кончена война. Проиграли вы, сиволапые. И я вместе с вами проигрался.
— Это мы еще пашмотрим... — цыкотал в траве мужик и уползал в чернь.
До смерти надоела Гришке крестьянская жизнь: с утра опять нужно было вставать на покос и ловить на себе простоволосые взгляды. Выдать не выдадут, боятся пока антоновской мести, но и самому атаману осталось сроку с неделю. Вот-вот обрушатся большевики на болотный лагерь. Да и не к добру мягкость Мезенцева. Чоновцы, конечно, не целовали крестьянам ножки, хотя пока никого даже не расстреляли. Паревцы потихоньку переставали уважать большевиков. Мужики поднимали на солдат брови и окали, а девки вились вокруг Мезенцева, точно пчелы, желая только, чтобы жалили не они, а он...