Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



После весенних поражений 1921 года Гришка из повстанья дезертировал, укрывшись под ложными документами в Паревке. Здесь он ничем не прославился, разве что удавил бывшего комбедовца. Так Гришка прикупил себе спокойное житье.

— Пущай харчуется, холера. — Мужики недавно узнали новое болезненное слово и полюбили им ругаться.

Хотя какой холерой был Гришка? Сызмальства называли чернявого, подвижного Гришку бабником. И неважно, что не было передних зубов: их, как он говорил, выбили стражники в тюрьме. Без труда прилипал жиган к людям и к женщинам, интересуясь не только их имуществом, но и душевым капиталом: вдруг кто суть жизни успел скопить?

Парень быстро втерся в доверие к пришлым солдатикам и выяснил, сколько они привезли ружей, пушек, даже прознал про странные ящики с адамовой головой. Только к Мезенцеву боялся прилепиться Гришка. Как муха не садится на холодный камень, так и парень не находил в комиссаре ничего приятного. Точно не человек, а ледышка. Хрустело галифе на жарком июльском солнце; медленно, как автомат, поворачивал Мезенцев голову, иногда поднося к ней широкие ладони — поправлял мозговую резьбу. Страшный был человек, непонятный.

В задумчивости мял Гришка вдовушку, у которой жил в Паревке, да размышлял, как можно убить Мезенцева. Выходило, что никак. Точнее, не с кем.

Разве что... Вот раскинулась по селу подпольная сеть социалистов-революционеров — Союз трудового крестьянства. Сидели там остатки городских эсериков, некогда самой многочисленной партии на Руси. Победила она на всероссийских выборах в Учредительное собрание, да толку? Кроме голосов нужно иметь твердое убеждение в собственной правоте. Чтоб против тебя хоть все рабочие, хоть все классы вместе с их царем и священством, но ты — прав. Большевики такое убеждение имели. Эсеры — нет. Иначе бы зубами и когтями защищали свою учредиловку.

Гришка с отвращением слушал полуинтеллигентские разговоры, где решалось, какой строй нужен России и как ловчее подбить мужика к топору. Союз являлся первичным органом власти на местах, однако теперь, когда не было ни мест, ни власти, о чем можно было говорить? А они говорили. Помогали крестьянам грамотой и народными вожаками. Крестьянин, известное дело, не знает, как ему за свободу сподручнее сражаться. Но хоть что-то хорошее: СТК выправил Селянскому документы красноармейца, демобилизованного из армии. Гришку это не успокаивало. Какой резон до липового документа, если есть страшный приказ № 171, по которому чуть что — смерть?

— И вообсе тикать надо отсюда. — Гришка не выговаривал шипящие. — Возьмут да перестреляют. Вот спросят: чего же ты, молодой, не в армии? Ах вернулся? А где служил? Ба-а, так там у меня побратимы! Этого знаесь? Нет? А этого? И ты чего? Амба! Возьмут на цугундер. И комиссар непонятный. Говорят, у него голова болит и он пилюли жрет. Кто знает, до чего эта дылда додумается? Поситает, сто насы бабы месают, и обобсествит их.

Вдовушка, у которой жил Гришка, разводила руками. Ее пышные груди колыхались, как самогонка в рюмочке. Глупая то была баба, считающая, что и война неплохо, и волнения народные перенести можно, если ты в боках широка и мягка да каждый штык готова в своей печечке прокалить. До того вдовушка была глупая, что не побоялась бывшего командира антоновского полка на боку пригреть. А может, и не так глупа была толстушка — знала, что никто из местных на нее не донесет. Змеиные луга от Паревки близко, кому охота оттуда гостинцев ожидать?

— Чего хлебало открыла, — не унимался Гришка, — сказать нечего? Ты мне лучсе открой, кто это у вас по больсаку састает, хлам собирает? Я его суганул, а он без внимания.

— Это который агукает? Да это пришибленный наш, Гена. То тряпочку урвет, то железку. Уж не знаю, зачем ему. Может, в Ворону выбрасывает?

— И сто, дают? Железо же в цене. Вы же, сучье племя, из-за свиной сетины удавитесь.

— Пусть лучше полоумный все подчистит, чем городские. Тем паче он всякий хлам берет, ничего стоящего. И взамен кланяется. Мужики бают, что нам потом заступка будет. Чего этот городской фельдшер сказал? Гена вам как адвокат перед Богом. Вот и дают. И я ему тряпку дала... Заагукал, миленький. Перекрестил меня грешную.



Давно повадился забредать в село мужичок неопределенной наружности и неизвестного имени. Собирал по подворьям мусор, платил где погнутой копейкой, где порванной собаками штаниной, а потом уходил из Паревки к реке Вороне. Было в юродивом так много странного даже для Гражданской войны, что никто особенно не роптал. Ну берет блаженный человек ржавый гвоздь и обрывок ткани, так и бог с ним. Не корову же и не ржаной пуд. Ему важней. Бабки шептали, что на том свете на одну чашу весов положит Господь грехи человеческие, а на другую все те вещички, которые отдал паревец дурачку Гене. Перевесят они — попадет праведник в рай, а если нет — рухнет прямо в ад огненный, где ковалась большевистская рать и где Троцкий всем главный секретарь. Но Гена, хоть не умел говорить, а только выдавливал благодарственное «Аг!», наверняка имел на все тайный план. Ведь дурачок иногда просил агуканьем расплющить в кузнице какой-нибудь металлический предмет. Или особенно длинную вервь выпрашивал. Зачем, если ему просто нравилось с мусором играться?

— Тащит, — говорили уважительно мужики и понимающе переглядывались.

Дознавали умом, что не для личного обогащения брал дурак вещь, а для неизвестной коллективной пользы. Верилось скупым мужикам, что, собрав со всех по чуть-чуть, однажды изобретет юродивый что-то раз и навсегда полезное.

III.

— Пли!

Ходит улыбается Илья Клубничкин. Похож на измасленный блин, крепко перетянутый ремнем. Больше своих пушек любит комбат сельских вдовушек. Катается от одной к другой, вся сладость на него налипает. Испытывает артиллерист удовольствие, что милуется вместо тех, кого военная смерть прибрала. Сам комбат погибели избежал, да и странно видеть мертвым усатого, низенького, толстого человечка. Умирать должны молодые, честные и красивые, чтобы художники могли пересадить их лица каменным обелискам. Или серые, измученные, слабые, которые настолько незаметны, что их никому не жалко. А такие, как Клубничкин, погибают мирно — лопаются как спелая слива, от еды и пьянства.

— Пли!

А стреляли вглубь леса. Днем пушки перемесили лагерь у реки Вороны. Кого-то вдолбило в песок, еще больше снарядов засосала трясина, а остальные — и болванки, и крестьяне, и Антонов — рассеялись по камышам. Сколько ни искала пехота, как ни ворошили ил кавалерийские пики, антоновцы, потерпев быстрое и неизбежное поражение, переплыли Ворону и ушли в лес. И оттого, что стреляли из пушек по площадям, в никуда и ни во что — как будто и не по людям вовсе, а по деревьям с галками, — бой выглядел еще страшнее. Будто кричать от ранений должны были не разбойники, а разбитые в щепы деревья и не повстанцы должны были собирать вываливающиеся из животов кишки, а лоси и волки.

— Пли!

Не каленой картечью шельмуют лес. Не стальными болванками склоняют к покорности замшелые пни. Летят в сине-зеленые дали снаряды с отравляющими газами. Жухнет от них трава, а человек легкие на ладонь выплевывает, точно надоели они ему. Стелется ядовитый туман по низинам — ищет спрятавшегося человека, да находит лишь мышей и белок, но и те погибают с не меньшим героизмом, чем люди на памятниках. Чоновцев же дурман не страшит. Расчехлили они противогазы, вислые хоботы в угольный кармашек заткнуты. Будто бы произвели красных людей на заводах в Америке и в заколоченных ящиках переправили через море-океан.

— Пли, братцы! Выкуривай контру!

Не знает Клубничкин, что в лесу от человеческого хлора ежик погиб. Думает о блинах, о вдовушке. Вчера она дала артиллеристу подержать большую, как шанежка, грудь. Не знает комбат и того, что из леса к батарее уже пополз жуткий, незнакомый гул. Он перетек через буреломы, переполнил овраги и выплеснулся на опушку. Недоволен лес, что стальными плевочками требуют от него поклона. Поплыл гул по стреженям Вороны, изгваздался в болотце и зашумел по Змеиным лугам. Все ближе и ближе гул к человеку, вот-вот накроет батарею холодным земляным выдохом.