Страница 11 из 22
ОБИЖЕННОЕ ЗЕРКАЛО
Синица разобьёт моё зеркало. Вернее, не моё, а своё. Это вполне может случиться, и я не смогу забыть ей этого. По утрам она ходит с вёдрами к озеру. Как раз под моими окнами. Смотря вслед ей, я подумаю: что бы это мне такое подарить синице, чтобы ей захотелось улыбнуться.
Сегодня ночью взойдёт луна. Я подойду к своему окну и увижу, как луна замирает в озере и одну, вторую зелёную звезду колеблет в замерзающей воде. Я сразу озеро не трону. Я подожду, когда мороз застеклит воду и превратит моё озеро в зеркало. Тогда перед рассветом я выломлю его и стану ждать синицу. Когда она отправится за водой? Я буду издали посматривать, как в зеркале горит луна и звёзды.
Я дождусь синицу и протяну ей это зеркало.
Но синица нахмурится, она скажет: какое же это зеркало, когда я в нём вижу только месяц, да звёзды, да чёрное небо.
Она далеко швырнёт зеркало в сторону, и там оно разобьётся, разлетится на мелкие куски. И станет мне жаль своей заботы. Когда теперь у меня появится второе такое зеркало?..
НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ
Сегодняшним днём льны лягут навзничь вдоль угоров и будут спать.
Какое было лето! От говора птенцов, от шума птиц, от запаха цветущих трав, от босоногих ягодников, то и дело пробегающих через льны, — ох уж они, эти ягодники! — от всех от них, пожалуй, пришла пора отдохнуть. Как пахли ромашки, они дышали прямо в лицо, и ещё в середине лета от них не раз приходила охота уснуть. Потом зацвела таволга. Из низин, особенно по вечерам, тянуло сладким хмелем, и хотелось покинуть поле, бежать туда, в белоснежную чащу таволог, и там замереть. А любка, эта ночная фиалка, до самого рассвета вздыхала о чём-то в лесах. Что ей нужно? О чём она грустит? А как душистый колосок настаивает полдни крепким духом, отчего заполденье течёт, как терпкий чай.
А к осени медведь, чуть вечер, совсем не давал покоя. Он тащился жевать и сосать овсы. И в небе горит всё лето Венера, горит, как застывшая в воздухе ястребинка, мглистая, что-то силится сказать или о чём-то предупредить.
Но теперь тишина. Теперь можно лечь вдоль угоров рядами, сложить головы на холодную землю, и крепко спать под синеватым светом луны, и слышать сквозь сон, как по тебе катятся листья осин, и где-то успокаиваются в овраге, и тоже начинают дремать.
Льны отоспятся, высохнут, и однажды утром их разбудят женщины. Руками, задубевшими от дел, они поднимут льны, составят в небольшие суслоны. И тогда в сумерках станет казаться, что на деревню со всех угоров движутся несмётные рати бесшумной украдкой. А после примутся трепать эти льны. Уж тут, конечно, не до сна. Нужно вытягиваться, сбрасывать свою ломкую одежду и ложиться туманными длинными прядями сначала на руку, после на колено, а потом стлаться вдоль еловой лавки, словно девичья увесистая коса.
Я изо льна сотку для себя полотенце. Я пущу по краям его густой перелесок, я вытку ёлки. Запахнет полотенце буреломом, шишками, смолой. По всему остальному полю пущу следы, пускай бежал по снегу горностай. Какой весёлый горностай! Или заяц. Теперь смотришь издали и думаешь: уж не след ли это? А может быть, мороз прошёл узорами по льду широкой речки и чуть припорошил?
Уеду я в далёкие края, куда-нибудь в края чужие, где нет ни снега, ни мороза и ни ёлок...
Плыву в долблёной узкой лодке с широким парусом и с длинным балансиром. Вижу над собой звёзды, незнакомые звёзды юга: Канопус, Кит, Корабль Арго...
Я лечу в самолёте, незнакомые земли внизу: Кордильеры, зелёные острова Туамоту, Кергелен...
И всегда на плече моём полотенце. Я приложу его к щекам, умывшись дистиллированной водой чужих цивилизаций. Я услышу запах далёкого ельника, где сидит под стеариновым кустом беляк, а горностай торопится вдоль поля, клёст шелушит малиновую шишку, да из деревни пахнет горячим свежим хлебом... Увижу розвальни среди накатанной дороги, а мерин поводит ушами, прислушиваясь к волчьим голосам.
Я приложу к щекам полотенце... Оно будет мякнуть в моих пальцах и расстилаться вдоль широкого лица, как будто, сладко облегчённое, засыпает оно при хозяйском доверчивом прикосновении.
КОГО Я БОЮСЬ
Я боюсь Николая. По лесу ходить с ним и радостно и жутко. Шагает себе поляной сквозь листопад, нагнётся, возьмёт лист в руку. Глядь — а это сыроежка. А идёт перелеском, пусто вокруг. Метнул глазом под куст, и под кустом уже сидит заяц. Усами поводит зайчишка, на тебя поглядывает.
Ходил я с Николаем на рыбалку. Под водой коряга дремлет. Засунет Колька руку под воду — налима вытащит.
Однажды срезал Колька иву красную. Настрогал ножом в старицу, а стружки карасями под водой пошли. В ил зарылись — и спать.
— Пусть подрёмствуют, — говорил Колька, — жирнее будут. А то вроде бы рыба совсем по старице извелась.
Как-то под вечер на жниве подошёл к суслону и колосьев ржаных в ладони набрал. Потом подкинул их — и птахи во все стороны разлетелись. А Колька смеётся себе да самокрутку сворачивает.
Я боюсь, как бы нынче он клёнов за огородами не нарубил да не распустил бы их сохатыми по лесам. Так и объедят они за зиму все стога по нашей округе.
Когда придут низкие долгие дожди, когда грязью замесит наши дороги, когда продрогнут в сырости леса и звери, я всё же приду к нему. Я попрошу, чтобы ночью Николай вышел на крыльцо и глянул в небо сквозь морось. Пусть закует на деревьях сосульки, которые будут звенеть на ветру и звонко сыпаться, когда засеребрится ветер. А под утро пусть зашелестит снегопад, посыплется густой, крупный, и засверкает по долам румяная зима.
Я для этого и впрямь схожу к тому Кольке.
МОЙ ДВОР
В этот день пришла свобода моему двору. Я сидел на крыльце босиком, курил и поглядывал на него. Я думал: посмотрю же я на тебя, что из тебя получится, если тебе дать свободу.
Прямо на моих глазах двор весь покрылся льдами. На льдах заискрились трещины, каждая как мякоть разломанного огурца, а в небе повис небольшой самолёт. Из дровяного сарая вышел медведь, белый, подвижный, как боксёр. Он принялся смотреть вслед самолёту. А потом сел и лапой поднял кусок льда и начал грызть его, как сахар. Он грыз этот сахар и глядел на меня.
Потом по двору потекла река, горячая и широкая. Она смыла медведя, льды, она всё унесла за ворота. По реке плыли индейцы на узкой лодке. Они поднимали над головами огромные кокосовые орехи и прикладывались к ним губами. Обеими руками они прижимали орехи к губам, и со стороны казалось, что индейцы дуют в какие-то странные барабаны. Может, это индейцы шингу? Потом индейцы швыряли пустые ореховые скорлупы в воду, и те плыли вниз по течению. На скорлупах вырастали паруса, поднимался ветер, и тогда скорлупы плыли по течению вверх.
Всё это вызывало во мне улыбку, и мне приятно было курить и поглядывать на свой двор.
Теперь по двору пошли верблюды, а река утонула в песках. На верблюдах сидели седые чёрные бедуины. Впереди каравана скакали всадники в кольчугах и с копьями. Они действительно бросали и ловили копьё на скаку, оглядывались и выкрикивали что-то на непонятном для меня языке. Они оглядывались туда, где на огромном бактриане покачивался шатёр. Из шатра то и дело выскальзывала довольно тонкая женская рука, которая отдёргивая полу шатра, и выглядывала женская головка и кивала мне, как бы приглашая в дорогу. Вдали показались пирамиды, но солнце уже садилось, и всё погружалось во мрак.
Тогда вышел откуда-то из-за огорода маленький человечек в синем колпаке. Он сел на моё крыльцо и начал играть на дудке. Играя на дудке под звёздами, он покачивал своей длинной белой бородой и всё клонил и клонил голову одним ухом к земле. По всему двору из земли пошли выбираться и вспархивать попугаи. Человечек спрятал дудку в карман и ушёл.
Сейчас уже рассвело. И стало видно, что вокруг шумит океан, а с берега свешиваются над ним раскидистые деревья. Попугаи расселись по деревьям вдоль всего берега. Они громко кричали, а порою дрались. Им некогда было посмотреть в даль океана, где появились длинные железные корабли, поводя в воздухе орудиями, словно растопыренными пальцами. Корабли шли волчьей молчаливой походкой. Всё же попугаи заметили эскадру и разом смолкли. Они притаились в деревьях, будто их нет да и никогда не было.