Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 63

«Ага, значит, понял, — обрадовалась Таня. — Понял. Как хорошо, что я к нему пришла».

Она уходила от Уткина успокоенная. Сам Таубе обещал заняться ее делом, после того как Уткин позвонил ему по телефону.

Лесевский решил зайти к доктору Калиновскому. Он долго стучал в дверь, пока ему не открыли. Калиновский встретил его в стеганом халате — похоже, из дому он давно не выходил. Смотрел довольно неприветливо.

— Если вы явились меня агитировать, не тратьте понапрасну времени. Наши дороги разошлись навсегда.

— Я пришел к вам как к врачу.

— Разве у вас в роте нет врача?

— Вы хорошо знаете, что врача в роте нет.

Лесевский перед визитом к Калиновскому долго колебался, поскольку тот вышел из Польского воинского союза, так же как и многие офицеры.

— Как к врачу? Лечиться? Этим вы взываете к общечеловеческой, внеклассовой солидарности? Любопытно. Весьма любопытно слышать такое от представителя вашей идеологии.

Доктор говорил не без иронии, однако жестом руки пригласил Лесевского пройти в кабинет. В квартире было холодно, хотя стояли теплые дни.

Лесевский последний месяц чувствовал себя совсем скверно, мучал кашель, по вечерам поднималась температура. Он старался не обращать на это внимание, но все сильнее давала себя знать слабость.

— Значит, вас отправляют… на Сан-Доминю. Я знал, что этим все кончится. Почетная миссия, что и говорить. Будете наводить порядок в стране якутов.

Известие об отправке роты мгновенно облетело поляков. Надо сказать, доктор Калиновский не первый намекал на Сан-Доминго.

— Что же получается? Не революция на Висле, как обещал солдатам Рыдзак, когда уговаривал их перейти на сторону красных, и не земля — крестьянам, а фабрики — рабочим, а самая настоящая карательная экспедиция. Боялись попасть в польские части генерала Довбора, которые борются за независимую Польшу, зато угодили к дикарям.

— Это не карательная экспедиция, доктор. Это легионеры генерала Довбора опозорили свои мундиры, расправляясь с белорусскими мужиками. Мы же несем якутам свободу.

— На штыках! Силой!

Он обязан ему ответить. Но окончательно их споры разрешит только время, великий и беспристрастный судья людских деяний, стремлений, безумств и мести. А как сейчас доказать то, о чем спорили в Польском воинском союзе? Словом? Тюрьмой? Пулей?

— И все-таки я пришел к вам как к врачу, — повторил Лесевский.

Сейчас ему было мучительно трудно говорить с доктором.

— Прошу вас, раздевайтесь.

Доктор разглядывал шапку Лесевского, которую тот повесил в прихожей.

— Итак, вам больше нравится эта шапка со звездой, чем польская фуражка?

— Звезды сейчас носят многие — русские, поляки, венгры, немцы, китайцы…

Он хотел еще сказать, что принадлежит к огромной человеческой общности, только не к той, которую ему предлагает доктор. И опять подумал, что спор с Калиновским бессмыслен. У доктора, как и у многих честных поляков, а Лесевский причислял доктора к порядочным людям, глубоко угнездился страх, что он как личность затеряется, растворится в том, что сейчас рождается в мире, захватывая все, принося всем братство, грубо врываясь в давно сложившийся вековой уклад жизни миллионов.

Лесевский стащил фуфайку, снял рубашку, поежился от холода. Вздрогнул, когда доктор приложил трубку.

— Дышите глубже. Дышите. Не дышите.

Доктор обстоятельно выслушал Лесевского, лицо его при этом ничего не выражало. Наконец, закончив осмотр, коротко бросил:

— Одевайтесь.



Осенью в этом же кабинете Лесевский услышал от доктора, что дела его идут неплохо, он на пути к полному выздоровлению. Калиновский был тогда в хорошем настроении, вспоминал своего приятеля, доктора Баранникова — именно от Баранникова Лесевский попал к Калиновскому, — рассуждал об уникальном сибирском климате, который убивает либо больного, либо… болезнь. Подчеркнул, какую роль в излечении Лесевского сыграл его молодой организм и сало, которым он, Калиновский, поставил на ноги многих чахоточных. Потом было декабрьское восстание юнкеров, осада губернаторского дома, а в результате — сильная простуда.

Калиновский запахнулся в халат. Молча стоял возле окна. Из кабинета была видна Тихвинская площадь. Лесевский вспомнил, как неожиданная очередь из пулемета, установленного юнкерами на колокольне Тихвинской церкви, прижала его отряд к земле. Он лежал за обледенелым сугробом и чувствовал, как мороз пробирает его до костей. Рядом, раскинув руки, лежал совсем молоденький красногвардеец, возле виска — замерзшая лужица крови. В тот день был тридцатиградусный мороз.

Доктор, полагая, что Лесевский уже оделся, повернулся от окна.

— Вы, кажется, в польской роте единственный интеллигент, кроме этого юнца поручика Янковского…

— С нами Чарнацкий.

Доктор не мог скрыть своего удивления.

— Любопытно, любопытно. А он-то чего? Я считал его разумным человеком. Значит, и в нем сидит авантюрист. Ну, хорошо, хватит о нем, давайте поговорим о вас… Как врач, я категорически запрещаю вам участвовать в этой сомнительной экспедиции. Вам надо сидеть в Закопане или Давосе, а не заниматься революцией. Еще одна простуда и… — Доктор не закончил фразу.

— Не надо меня щадить, доктор. Я хочу знать правду о своем здоровье. Я отказался в жизни от многого, но сохранил за собой одно-единственное право: все решать самому, до конца.

Доктор опять посмотрел на шапку Лесевского, красная звездочка словно притягивала его взор.

— Конец может наступить раньше, чем вы ожидаете.

«Не вернешься ты на родину. Будешь лежать, дорогой, в земле, холодной как лед», — вспомнились Лесевскому слова цыганки, как-то приставшей к нему в гостинице «Модерн».

Долгих торчал дома. Служащие почты копали рвы под Иркутском вдоль железной дороги. Петр Поликарпович сказался больным.

Чарнацкий договорился встретиться с Ольгой на берегу Ушаковки. Из дому он вышел первый и долго ждал ее, греясь на весеннем солнце, любуясь зазеленевшей Знаменской улицей. Ольга пришла без пальто, в том самом платье, которое было на ней в день его приезда в Иркутск. Правда, тогда, давно, на платье он не обратил внимание. Ольга была грустна, внутренне собранна, хотя они встретились, чтобы попрощаться перед его отъездом. «Она остается совсем одна в этом старом доме, — подумалось ему. — Сестры разлетелись в разные стороны». И чего эти нелепые мысли лезли ему в голову?

Ольга прильнула к нему.

— Куда пойдем?

— Я хочу быть с тобой, только с тобой.

Они шли мимо Знаменского монастыря.

— Давай зайдем на минутку, — неожиданно предложила Ольга.

Каменная ограда была разрушена. Чарнацкий удивился, почему Ольга ведет именно туда. Но, увидев два мраморных надгробия, все понял. Это были могилы Екатерины Трубецкой, жены декабриста Сергея Трубецкого, и их детей — Никиты, Владимира и Софьи.

Чарнацкому вспомнились могила Пилевского — сколько таких могильных холмиков развеет ветер или поглотит тайга.

— Она добровольно поехала за ним в ссылку. И здесь умерла. Видишь, видишь, какие мы…

Она не объяснила, к кому относится «мы». Мы — женщины? Мы — россиянки? А быть может, просто «мы», когда любим?

— Ты вернешься ко мне? Поклянись. Я тебя никому не отдам. Пусть с тобой едут другие, но только я с тобой… я буду с тобой там.

Аккуратненькая старушка из тех, кто даже во время войн, бурь и революций заботятся о чужих могилах, приводила в порядок могилы декабристов. Она с интересом разглядывала парочку, забредшую сюда, в ограду монастыря.

— Идем, — Ольга взяла его под руку. — Пойдем к реке. Я хочу быть с тобой, только с тобой.

Спустились к Ушаковке. Но Ольга почему-то думала об Ангаре.

Под вечер Чарнацкий пошел попрощаться с адвокатом. Когда Чарнацкий сблизился с Рыдзаком и Лесевским, он заметно охладел к адвокату — но окончательно отношения не порывал. Последний раз он был у адвоката вскоре после стычки с чехами. Надо сказать, даже Рыдзак, встречаясь на улице с майором Свенцким, у которого он увел большую часть солдат и вместо него принял командование, обменивался с ним парой слов. Еще не было пролито между поляками, живущими в Иркутске, крови, а только она разделяет людей по-настоящему и навсегда.