Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17



И тут же Фёдор тяжело, самоистязательно накрыл взглядом дом с белой сиренью под окнами. Кудрястая цветочной белизной сирень дразнила, бередила… Кому теперь Ольга-то достанется? Чья будет? И опять безжалостным, будто ножевым, острием пронзила сердце боль-ревность, загудело в голове от отчаяния, зазвенел в ушах Ольгин крик с призывом о помощи. Яркой вспышкой охватило прошлый вечер: край оврага, Ольга в объятиях Савельева, нож в руке. Что-то свирепое, сатанинское наполнило грудь. Надо было их обоих. Зараз! И её вместе с ним положить! Одново бы отстрадать на всю жизнь. Или бы – под расстрел… Эх, бесова душа!

Фёдор поднялся с бревна, окинул родное Раменское ещё одним всеохватным, прощальным взглядом и через поле направился в низину, к ручью, к той береговой осоке, куда зашвырнул отмытый от крови нож.

VII

Спустя несколько недель после Фёдоровой расправы над Савельевым, в июньскую знойную пору, село Раменское всколыхнуло другое событие.

Дарья, страдая за судьбу Фёдора и шибко истосковавшись по его сытным ласкам, повстречала посреди улицы Ольгу. Ольга, избегавшая с ней всякого касания да и вовсе по возможности таившаяся от односельчан с их молчаливым порицанием, не успела загодя своротить в проулок и миновать злополучного свидания. Дарья же случая не упустила, задиристо окликнула:

– Чё, краля? Умыкала Федьку в тюрьму, теперь, поди, рада ходишь? Вертела хвостом, уханькала парню молодость. Бесстыжьи твои глаза!

Ольга вспыхнула, как огонь на бересте. От гнева с неё будто искры посыпались. Задрожала, окрысилась, кровью налилась:

– Ты?! Да ты сама! Уж не тебе клеветать на меня! Ты меж нами палки совала! Ты его к себе сманивала.

– Ах ты, мерзавка! Это я, вишь ли, виноватая? Наглюга ты этакая!

– Не смей меня обзывать!.. Сама ты стерва!

– Это я-то стерва?

Тут развернулась бабья ругань без всякого удержу и резону. Дарья сгоряча схватила Ольгу за косу. Визг! Крики! И они сцепились, как две кошки. Заверещали в нелепой драке.

– Свихнулись! Наготово свихнулись, лешачихи! – кричали разнимавшие, подоспевшие к стычке бабы.

– Да оттащи ты её!

– Стыда нисколь нету!

– Остепенитесь вы, бестии!

Ольга наконец унялась, зажала ладонью царапины на щеке и бросилась бегом – с глаз долой. Дарья выкрикнула ей вослед: «Сама стерва!» – и, отмахиваясь от улюлюкающих, стыдивших её баб: «Отвяжитесь вы!» – стала обдирать с подола приставший репей.

Когда бабы порасходились, Дарья горько вздохнула и пошатывающейся походкой, поглаживая укушенное Ольгой плечо, побрела на край села, к своему скучному безмужиковому дому.

Она устало вошла в избу, остановилась у порога, загляделась на дочку. Катька, неизменно верная своей кукле, сейчас просветлённо улыбалась: видать, разбудила свою деревянную подругу, мягко гладила её голову с мочальными волосами и радостно гулила.

В избе душно, накалено солнцем, – на большом лбу Катьки поблёскивает испарина. Кусок сахару лежал возле кровати: должно быть, Катька обронила, увлёкшись куклой.

– Дай-ка, милая, я тебя оботру да на улочку вынесу. На воздухе посидишь. Тельце охлынет… И куколку твою возьмём. Возьмём, милая. – Дарья подошла к дочке, промокнула льняным полотенцем пот на её лице, повязала на её голову белую косынку.

Катька смотрела ангельскими глазами то на мать, то на куклу и чего-то мычала, пробовала разделить радость.

Вместе с одеялом Дарья подхватила дочку на руки.



– Экая лёгонькая ты! Сама-то как кукла… – с горечью шепнула она и понесла дочку за ограду.

Она усадила Катьку в тень под бузиновый куст, возле плетня. Поблизости ходили куры, клохтали, рыли лапами в песке. Катька смотрела на кур с удивлением и указывала на них рукой, издавала бессловесные звуки и объяснялась на языке, понятном только своей кукле…

Косынка на голове Катьки сбилась. Дарья стала на колени, перевязала на дочке косынку, сделала потуже, да и сама утомлённо приткнулась на краешек расстеленного одеяла. Задумалась. Затосковала по бабьему счастью. Ведь красивше других баб – не ряба, не крива, и руки к работе приучены, а личная жизнь нескладна. И мужа нету, и славный парень-полюбовник в неволе, ждет приговорного решенья суда за «резанного» Савельева. И дочка-кровинушка – дитё неразумное, от дурня зачатое! К кому теперь прислониться? Где, с кем найти утеху, чтоб и молодое тело не кисло и душе тошно не было?

В задумчивости Дарья не сразу заметила Максима-гармониста, который бежал от околицы. Сперва услыхала его пыхтенье. Против Дарьи он приосадил себя.

– Чего как оглашенный несёшься? Ребёнка-то у меня напугаешь!

– Война, Дарья! Война началась!

– Какая война? – опешила Дарья. – Пошто люди не знают? Только что с бабами виделась – никто ни слова.

– Война… Ты вот первая, кому говорю. Я – с пристани. Попутных подвод до села не было. Я прямиком, через лес… Война!

Максим побежал дальше, от дома к дому разносить известие. То и было для села Раменского оглушительное событие…

– С кем война-то? – крикнула вдогонку Дарья.

– С германцами! – откликнулся на ходу Максим.

Дарья росла полусиротой. Отца она ни разу не видела, он погиб в Первую мировую на германском фронте. Может, ей только казалось, что она это помнит, а на самом деле не помнила (не могла помнить, будучи двухгодовалым ребёнком), а всего лишь ярко представляла, как рыдала и рвала на себе волосы обобранная войной её мать… Испуганно она взглянула на дочку. Катька сидела недвижимо и настороженно, будто тоже что-то уразумела из услышанных слов, и прижимала к себе куклу, защищая от невидимой беды.

Дарья машинально потрогала плечо, укушенное в недавней сваре Ольгой, вспомнила о Фёдоре, мимолетно подумала: «Тюрьма-то, поди, добром ему может статься. От войны убережёт. Там стреляют…» Но во всём этом добра не было. Ни на ломаный грош, ни на кроху.

– Пойдем-ка, милая, обратно. Пойдём в дом. – И вроде спасая от близкого несчастья, она опять сгребла на одеяле Катьку с её куклой и понесла в избу.

VIII

Судья Григорьев ослабил галстук на толстой красной шее – жарко – и открыл папку с бумагами. В нынешнем уголовном деле всё было прозрачно и ясно, как в чистом августовском небе, которое виднелось из высоких полукруглых окон судебного зала. Хулиганство из ревности, бытовая поножовщина при отягчающем обстоятельстве (по законам юриспруденции – не отягчающее, но по жизни такого факта не зачеркнёшь) – жертвой стал представитель райкома партии; правда, имеется и смягчающее условие: преступник с повинной явился в милицию, сдал нож. Лишь одна заковыристая улика выплыла в ходе немудрёного следствия: подсудимый распорол потерпевшему живот. Зачем? Прокурор, гнусоватый старичок с прилизанными волосами и ровным пробором посерёдке, как у дореволюционных приказчиков в лавке, усматривал в этом садистские наклонности обвиняемого и монотонным голосом утверждал, что «удар нанесён с целью злостного убийства». Вертлявый, тощенький адвокат, пристёгнутый к суду, по большей части для блезиру, только крутил головой и никаких аргументов в защиту не выставлял. Сам же Фёдор Завьялов свои действия трактовал крайне невразумительно:

– Я первый раз с ножом-то… Думал, не попал. Дёрнул зачем-то…

Судья Григорьев посмотрел, как широко позевнул милиционер с винтовкой, приставленный к подсудимому в охрану, и кивнул головой:

– Садитесь, обвиняемый!

Фёдор Завьялов поскорее сел, сгорбился. Наклонив остриженную голову, припрятался в небольшом загончике за широкими перилами и вычурными балясинами.

Роскошь здешнего присутственного места осталась от царского режима. У судьи Григорьева лежало на памяти, как столяр отколупывал стамеской резных двуглавых орлов в зале и менял их на раскрашенные колосистые кругляши с советским гербом. Но морёная стародедовская мебель прочно затаила в себе печать монаршей эпохи; даже сохранились кресла для присяжных заседателей.

Судья Григорьев прошёлся безразличными глазами по малочисленным людям, сидящим в зале, понаблюдал, как быстро макает перо в чернильницу и строчит протокол секретарь суда – худая, безгрудая женщина в чёрном костюме, которые предпочитают старые девы, и перевёл взгляд в жаркое августовское окно.