Страница 4 из 13
Мурзик снискал поистине всенародную любовь. Он был крепкий, импозантный и одновременно простой: с густой, как у медведя, шерстью цвета красного дерева, неизменно опрятный и учтивый. У него были умные, глубоко посаженные, серьезные, почти человеческие глаза. Лаял он густым баритоном, причем только по делу и только на чужих – подозрительно чужих, которых он шестым чувством умел отделять от живущих в нашем доме.
Рассказывали, что Мурзик сорвал однажды ограбление квартиры каких-то наших соседей, перегородив ворам дорогу в подъезд. И будто бы эти грабители вызвали потом в отместку собаколовов, соврав, будто пес кидается на людей.
Доля истины заключалась вот в чем. Наезжавшие два-три раза в год собаколовы, охотившиеся за бездомными животными, по умолчанию делали вид, что у Мурзика хозяин есть: коллективный хозяин – наш дом. Мы, дети, заслышав вдали первые хлопки выстрелов, мешающиеся с едва различимым воем и тревожным лаем, на который глухо отвечали все живущие близ дома собаки, тут же выскакивали из квартир и, передавая друг другу, как клич: «Собаколовы!», – бежали во все закоулки и подвалы, хватали, тянули дворняг в собственные прихожие, а родители, всегда порицавшие нас за игры «с этими блохастыми», проявляли в такие дни чудеса терпения. И конечно же первым в укрытии оказывался наш Мурзик.
Но в тот злополучный день грузовик с обшарпанной железной клеткой, в которой томились уже обреченно только что отловленные собаки, подъехал к нашему дому неожиданно.
Двое дюжих мужчин, выйдя из кабины со щипцами и сачком, деловито проследовали к Мурзику, задумавшемуся о чем-то у входа на площадку, и с поразительной быстротой накинули на него сачок.
Не издав ни звука, Мурзик, все так же задумчиво продолжал стоять и в сачке – огромном, перепачканном кровью.
Потом он пошатнулся и сел, по-стариковски неповоротливый, хотя и по-прежнему статный, по-особливому видящий все. Только задняя лапа у него едва заметно подрагивала, а из глубины неподвижных глаз бесслезно лилась печаль – последняя, уже неземная.
Эта печаль, когда я распознала ее, казалось, растворила окружающий мир, утопив его в себе. Мир внезапно потерял все доброе, сузился до скелета, как тело на рентгеновском снимке: я видела только, дымчатых призраков, механически орудующих сачком и щипцами.
Самое печальное, что призраками, предавшими своего верного друга – только словно загипнотизированными, пригвожденными к месту, – оказались все мы, и взрослые и дети. Застигнутые врасплох действом, неотменяемость которого никто из нас просто не успел осознать, мы, дети, сорвались с места лишь тогда, когда машина с молниеносно вброшенным в клетку Мурзиком, дав газ, скрылась за поворотом.
Но как только машина унеслась, мир вернулся. И вернулся с пугающей силой второго пришествия Христа. Мы бежали с криком вслед неведомо куда исчезнувшему грузовику, надеясь срезать путь переулками и встретить его на шоссе. А матери, подхватив на руки дружно, как по команде, разревевшихся малышей – детская площадка была излюбленным местом их прогулок, – столпились на том самом месте, где только что была машина. В эту галдящую толпу женщин и детей стремительно вливались жильцы гудящего как улей дома. Они выскакивали из квартир, как будто пожар начался, и торопливо сбегали по лестнице, обмениваясь на ходу короткими восклицаниями. Уже внизу, во дворе, они изумленно пересказывали друг другу случившееся, и опять скорее языком жестов и восклицаний. Некоторые, возмущенно глотнув воздух, доходили до поворота, за которым скрылась машина, и, не обращая внимание на сигналы автомобилистов, шумно матерились.
Вышел из лифта домоуправ дядя Саша – и не узнал плещущего за порогом моря-мира. Так и замер подслеповато на верхней ступеньке подъезда, словно капитан попавшего в шторм корабля на своем капитанском мостике. Мостик-ступенька был теперь, как щепка, крутящаяся в водовороте.
Дядя Саша шагнул вперед, и его поглотила гудящая толпа.
Потом из толпы вынырнула его поднятая рука с материализовавшейся откуда-то красной папкой. И папка, и рука торжественно вплыли в белые «жигули», за рулем которых сидел еще один наш сосед.
Дав газ, «жигули», немедленно отправились, как нам, детям, казалось, в погоню за грузовиком. И возможно, эта погоня увенчалась бы успехом, но, к несчастью, ни домоуправ, ни владелец белых «жигулей», ни кто-либо другой из жильцов нашего дома понятия не имел об адресе того отвратительного, скорее всего загородного, спрятанного подальше от глаз и ушей учреждения, где из собак, как все тогда говорили, варят мыло.
Когда «жигули» поздно вечером вернулись и когда из них вышел осунувшийся, с серым от усталости лицом домоуправ, все уже знали, что Мурзик погиб. Кто-то все-таки дозвонился до мрачного этого учреждения и получил короткую, как выстрел, справку.
С тех пор советское хозяйственное мыло, которое, как уверяли хорошо информированные источники, и вправду варилось то ли из жира, то ли из крови, а может, из смеси того и другого бродячих собак, стал прочно ассоциироваться у меня с памятью о Мурзике. Тем более что цвет мыла был красно-бурым, как шерсть нашего беззаветно преданного дому Штирлица, этого собачьего бога.
Интересно, что гибель Мурзика тут же обросла легендами и слухами. Выдвигались самые разные версии о том, кто же вызвал собаколовов. И наиболее популярной, наряду с версией о звонке в соответствующую службу воров, одно время была и самая нелепая, самая невероятная: дескать, во всем виновата первоклассница Лариска.
Первоклассница Лариска, жившая в соседнем доме, больше всего на свете любила возиться с собаками и кошками, вовлекая их в свои причудливые игры. Как-то, раздобыв красную шелковую ленточку, она повязала ее на шею Мурзику, и он от этого взбесился. Ведь впадают же в бешенство от красной тряпки быки. Взбесившись на время, Мурзик слегка цапнул Лариску за руку. Это увидела мать девочки, и она-то якобы и вызвала собаколовов.
Лариска непонимающе хлопала глазами, когда мы, дети, грозно пересказывали ей подробности этой душераздирающей истории, преградив ей вход на площадку. Она бесхитростно похохатывала, а потом, отбежав от нас на безопасное расстояние, смеяться перестала. Сидела на корточках, посматривала искоса на дальний угол площадки, где любил спать Мурзик, коротко вздыхала и чертила что-то обломком кирпича на асфальте.
Все это случится год или два спустя.
А в тот день, когда на площадке появилась черная собака, Сильвия, как я ее почему-то назвала, Мурзик был ее неоспоримым господином. Царем.
Он степенно подошел к гостье, пошатывающейся на худых, как у курицы, ногах, вежливо обнюхал ее и предупредительно встал рядом, голова к голове, – сильный, умный и нежный.
Черная собака, вынырнув из каких-то своих невеселых дум, вдруг благодарно лизнула его в уголок рта, утонув на миг носом в роскошной медвежьей шерсти.
Мурзик улыбнулся и сел.
Черная собака легла и прикрыла глаза.
Кажется, она попросила его охранять ее сон.
И Мурзик, кажется, тоже видел ее сон, ибо, пока она вот так лежала, то и дело пугливо вздрагивая всем телом, готовая в любой момент вскочить и обратиться в бегство, он, склонив голову, мучительно и беспокойно переминался. Взгляд его становился все суровей и одновременно нежней. Я никогда еще не видела такого обнаженного, как шпага, взгляда.
А потом Мурзик завыл – от всего своего обездоленного собачьего сердца. Словно Луну проглотил и та встала поперек всей его жизни.
Меня до сих пор преследует смутное чувство, что Мурзик наш в эти минуты взял на себя часть какого-то внутреннего груза той собаки, и его грядущая гибель началась отсюда.
Кто знает?…
А потом случился потоп.
Мы с Аппатимой и Афродитой сидели в подъезде, вцепившись в рвущуюся куда-то, практически обезумевшую Сильвию, и содрогались вместе с ней, слыша грозовые раскаты.
Мурзика с нами уже не было – шпага его служения была уже в ножнах. Передав эстафету ответственности за пришлую собаку нам, детям, он незаметно удалился, как только начался дождь.