Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 8

С того дня, когда я обещала тебе провезти Молочко через границу – взять в небо, а потом показать ему питерское небо – по-северному светлое, блеклое (даже вечером), с того дня прошло двенадцать лет, если быть точнее – одиннадцать с половиной. С того времени мы говорили о Йони два раза. Один раз – год спустя, когда ты мимоходом сообщила мне, что мама Йони – в 51 год! – ждет ребенка (теперь я понимаю: это просто был самый верный путь к спасительному забвению, потому что когда течет молоко – забываешь), и второй раз – три года назад, когда я сказала тебе, что хочу написать этот рассказ, а ты пришла в ярость и запретила мне, хотя имя «Йони» даже не было напрямую произнесено, согласно молчаливому договору между нами, я просто сказала, что хочу написать про «историю с молоком», и ты сразу все поняла, и рассердилась на меня, и запретила. Значит, это не придуманная мною бредовая фантазия, а ты тоже прекрасно знала, что наш Халав-путешественник имеет прямое отношение к Йони и к взрыву в автобусе. А я, конечно, тоже знала, но не смогла бы объяснить, сформулировать, какая тут связь. А теперь могу. Это заняло у меня одиннадцать с половиной лет и четырнадцать вордовских страниц…

Я не знаю, представляешь ли ты, Рахель, как непросто было выполнить обещание. В письме-отчете я только написала тебе, что Молочко долетело до Питера, – без подробностей. Я опустила то, что Молочко, стоявшее на одной из папиных книжных полок (я не захотела поставить его в холодильник, опасаясь, что папа – по рассеянности – просто выпьет его с кофе), скисло и запахло намного раньше, чем я предполагала, и то, что опрыскивание Молочка духами «Hugo Boss» не улучшило ситуацию, а наоборот, и что все девять дней до отлета папа шутливо, но ежедневно грозился выбросить Молочко на помойку в мое отсутствие, а я огрызалась: «Только попробуй!» – и даже пару раз перепрятывала его в менее доступные места, но беднягу выдавал запах, и в последние дни перед отъездом, когда положение было уже катастрофическим, я не отлучалась из дома, не рискуя испытывать папино терпение, и что я повезла открытое, вонючее молоко с собой в ручной клади – в своей изящной небесно-голубой сумочке, которую потом пришлось выбросить, потому что ее было не отмыть от этого запаха, молоко выпирало из нее своим сине-белым картонным выменем – оно не влезало в сумочку полностью, поэтому молния была не до конца застегнута, и я все время волновалась, что выпадет паспорт, но послать Молочко багажом было исключено – во-первых, зловонная полужидкость могла пролиться, во-вторых, часть уговора-обещания состояла именно в игре до конца – в полной провокационной бредовости этой затеи. Я опустила и то, что в день полета запах Молочка достиг своего апогея и люди в аэропорту шарахались от меня, как от бомжа, что чудом меня пропустили с жидкостью на борт самолета (хотя, наверное, к этому времени Молочко уже створожилось и жидкостью больше не являлось), что встречающая меня бедная мама, которую всегда пугали проявления моей «ненормальности», сначала отказывалась посадить меня с Молочком в машину (я настояла), а потом всю дорогу спрашивала: «Ну зачем ты это сделала, скажи: зачем ты это сделала?» – и мои ответы («он заслуживал другой жизни», «ему было одиноко в холодильнике», «я обещала Рахель») ее явно не удовлетворяли. Но, сказать тебе честно, мне все это было до лампочки, в тот вечер мне все было до лампочки, я въезжала в бледно-сумеречный Питер победителем (хоть и на заднем сиденье), улыбаясь, и улыбаясь стояла потом перед подъездом дома – одна, у большого мусорного бака, прощаясь навсегда с Молочком: мама сказала, что «домой – это не войдет», и я не возражала. Молочко пролетело со мной тысячи километров, оно въехало в августовский Питер и увидело из машины Спаса-на-Крови – у него была исключительная, выдающаяся жизнь, и теперь ее было не жалко прервать (ведь не собиралась же я объединиться с Молочком навеки!), а главное – цель была достигнута, очень простая, очень внятная цель: теперь я могла написать тебе, Рахель, написать без лжи и без преувеличения, что наш Халав долетел до Питера, что он повидал мир и умер смертью храбрых на чужбине, и я знала, что ты прочтешь эту фразу и поймешь то, что я хочу тебе сказать (ведь «история с Молоком» – это просто наш с тобой диалог, Рахель, наш разговор в той области, которая за пределами слов): конечно, мы живем в ужасном мире, где взрываются автобусы, и гибнут мальчики, которым не успели сказать главное, и любовь совпадает иногда со смертью, и мы с тобой проживем жизнь и состаримся, и у нас будет много забот, и горе тоже будет – оно ни про кого не забывает, в щедрости ему не откажешь, но у нас всегда будет «история с Молоком» – она наша, Рахель.

Девочка-которую-очень-любят

Мама достает меня из ванны и закутывает в огромное голубое полотенце. Через ее плечо я вижу мир. Первое воспоминание.

Плед в бело-розовую клетку. Уменьшается по мере того, как я расту. Шагреневая кожа.

Рядом с папой, на ковре, юла размером с мою голову. Крутится, крутится, крутится. Уже не разобрать, где какой цвет, а может, и не было цвета, и юла существует только так – в движении. Потом так же будет крутиться севивон – ханукальный волчок, только он – намного меньше, и я смогу сама запускать его, а юла останется непостижимой, подвластной только папе. Я пока умею смотреть, не больше.

Просыпаюсь от того, что лицо щекочет солнечный зайчик. Комната разрезана на две половины лучом света, а в нем летают пылинки. Может, и не пылинки, а частицы воздуха. Их особенно видно, если сильно зажмуришь глаза, а потом чуть приоткроешь. Они почти прозрачные, но по краям изгибисто-золотистые. Я их называю змейками.

Змейки никак нельзя поймать – они очень изворотливые. Остается только смотреть на них. Это и есть счастье. А счастьем нужно делиться. И, посмотрев на спящую молодую женщину на другом конце комнаты, я громко и бодро говорю: «Мама, я проснулась!» Потому что это большое событие – проснуться утром, уверена, что это получается далеко не у всех.

Сижу полуголая на кровати. Шум воды – это мама наполняет до краев ванну. Стягиваю колготки – терпеть не могу, тем более что дома жарко, и я всегда в них потею. Рассматриваю ноги. Между пальцами – что-то темно-серое, особенно рядом с большим пальцем. Скатываю в комок, пробую…

– Фу, что у тебя во рту? Выплюнь немедленно!

– Мама, это моя грязь!

Три года. Учусь читать по деревянным кубикам. Надкусываю букву «Г» – соленая. Люблю дерево.

Под елкой нашла деревянный конструктор. Он светлый, гладкий, очень приятный на ощупь. До сих пор пахнет мандаринами. И сосной. Конусы, цилиндры, кубики, арки. И как пахнет! «Ты посмотри, она не строит, она нюхает!» – говорит мама папе.

Я не понимаю: почему оттепель – когда совсем не тепло и льет как из ведра? Больше не могу дышать на окно и рисовать на стекле пальцем. Поле моей деятельности сужается, особенно с тех пор, как запретили рисовать на стенах и в книжках…

Держу луковицу в стакане с водой. Выращиваю. Из нее торчит один-единственный зеленый росток. Каждый день проверяю, на сколько он вырос. На участке земли перед домом проклюнулись пучки. Значит, скоро будет тепло. А пока нужно надевать куртку с капюшоном и не наступать в лужи. Если сухо, можно рисовать голубыми и сиреневыми мелками на асфальте – под небом такого же сиреневого цвета. Но мне больше нравится играть в «сад». То и дело слышу:

– Не рви, не трогай, не смей есть землю и вообще отойди от клумбы!

– Мырза, домой!

Домой меня затащить невозможно. Иногда ложусь на землю (на листья, на снег), демонстрирую умильную улыбку и говорю: «Нет». Брату приходится брать меня в охапку и вносить в подъезд.

Когда скользко, брат держит меня за конец шарфика. На всякий случай.

Мою лучшую подругу зовут Катя. Она старше меня на три года и живет в квартире напротив. Точней, не совсем напротив, а прямо и направо – так ходит шахматная фигура коня – единственная, которую знаю. Я ей завидую, потому что у нее и мама, и бабушка, и прабабушка, а у меня – ни одной, хотя бы завалящей, бабушки. Правда, у Кати нет папы, а у меня есть. Сидим у батареи, делимся гематогеном – любимым лакомством.