Страница 5 из 138
— Любо ли вам, атаманы–молодцы?
Так, по обычаю, спросил атаман Коза и выступил вперед.
— Что же, мы царю не противники. Поищем, поищем смутьянов да забияк.
Помолчал, подергал ус и прибавил:
— Только, слышь, господин, с Дону выдач не бывает.
Хвост белого коня висел на шесте рядом с атаманом.
Этот хвост на шесте — бунчук — означал волю.
Царский посланец упрямо тряхнул головой. Звонким еще не по–мужски, но сильным, твердым голосом он крикнул, впервые открыто разглядывая гудевший круг:
— Вы, низовые! Воровать оставьте. Верную службу великий государь помнит. Ослушники да устрашатся государевой грозы!
Смелые слова, непривычные для здешних ушей. Внизу на реке стояли будары, полные хлебом. Он и не думал еще разгружать их. Хлебный караван посреди голодного своевольного люда! Но настала пора скрутить Дон, смятенный турецким нашествием.
Понимал ли этот посланец, кого дразнит, с каким огнем играет? Не о двух головах же!
А он, сказавши, спокойно выжидал и, длинный, поверх толпы разглядывал, теперь уж не таясь, крыши, улицы, желтые подсолнухи.
Какая сила была за ним, что позволяла она ему, беззащитному, разговаривать с Доном так, как не посмел бы паша со всеми своими крымцами и янычарами?
— Кто же таков? Какого роду? — спрашивали в толпе.
— Волховской, что ли. Князь Семен Волховский…
Дед Антипки–внучка, тот, что добыл мед из собственного пупа, сказал:
— Из новеньких. Древних и не слыхивали таких. Волховской, может?
— Волхов–ре«а в Новегороде, — запищал птичьеглазый исполин. — Оттель, значит. Князь из Новагорода. А князей–то там не жаловали.
И, убеждая, таинственно нагнулся к соседу:
— Ты мне верь. Я сам боярский сын. Не знал?
— О! Бурнашка? — захохотал сосед.
— Эге. То для вас — Бурнашка. Имя скрыл свое. А я Ерофей. Ерофей Ерш, Ершов. А вы—Бурнашка Баглай!
И задние захохотали, в то время как все громче гудело в передних рядах.
Посланец перевел глаза на Козу: огромный, рыхлый, с бритой головой. Для атаманов привезено цветное платье, да неизвестно, налезет ли оно на такого.
Коза юлил. Он заговаривал неторопливо, долгий опыт подсказывал ему, что, живя не спеша, выигрываешь время, а это во всех случаях бесспорный выигрыш. Коза пошучивал, крутил ус.
Он был немолод, жизнь не прошла даром; ему хотелось в спокойствии и достатке, в чистом курене, у тихой воды беречь атаманскую булаву. От Москвы идут службы и выслуги. Не холопьи службы, а вольные казачьи, с почетом, с торговлишкой при случае и тоже с добрыми дарами, — он ведь догадался об укладке с цветным платьем, что стояла на боярской каторге.
Но не следовало прямо об этом. Слишком голодными глазами смотрит голытьба в кругу; не у всех просторные курени, табуны да учуги, и вовсе не для них привезена укладка.
Он говорил, а гул и гомон росли в толпе. Ловок гость! Всю реку подмять задумал. Коготки–то железные… Не все родились на Дону, многие вдоволь хлебнули смердовой доли. И где же царево жалованье? Ведь не посланцу оно дано, а войску. Что же хоронит он хлебушко в своих плавучих гробах? А Коза, атаман, — почему не выложит он все мальцу прямиком?
Кто–то заливисто свистнул. Передние подались вперед, круг глухо сжался, стало слышно дыхание людей.
— Зубов не заговаривай. Режь, что мыслишь, на то тебя атаманом становили.
— Шапку, князь, с головы перед казачеством! Товариство, разгружай будары!
Князь нахмурил тонкие брови и вдруг шагнул вперед.
— Вы что, мне обиду чините? Не мне — великому государю! Вот он я. А ну хватай! Руси не схватишь — то попомните.
И помолчал, глядя в лицо передпим. Потом как о деле решенном:
— А про заводчиков — выдавать ли их или своим судом осудите — думайте.
Между молотом и наковальней почувствовала себя бедомовная, сбившаяся сюда из низовых городков и из степи буйная толпа, но не покорную робость, а ярость родило в ней отчаяние. Не от крика, а от бешеного рева шатнулся теперь весь круг, и уже страшное, бесповоротное «сарынь, веселись» голытьбы вплелось в рев, и десятки глоток готовы были подхватить это, как, расталкивая, распихивая сгрудившихся, вырвался в тесное пространство внутри круга казак в сером зипуне.
6
Все узнали его. И, видимо, многие как–то по–особому знали его, хотя был он невзрачен, недомовит, в станице появился недавно, неведомо откуда, и живал в ней мало, исчезая неведомо по каким делам, а то, что живал, держался в особицу, вовсе один, не касаясь будто ни разбойного своеволия гулевых, пи казацкой старшины.
И таким внезапным, как снег на голову, оказалось и самое его появление, и выход в круг, да еще как раз в момент, когда вот–вот — и все бы смела бушующая буря, что утих рев и опало напряжение, найдя временный выход в любопытстве, сразу разбуженном у подвижной, не знающей сдержек степной вольницы. И только пчелиное жужжание круга показывало, что пламя не потухло, а просто на несколько мгновений приглушено.
Чернявый казак в кругу кинул шапку оземь, ударил в ноги казачеству, поклонился атаману и посланцу.
— Бобыль!
— Вековуш!
Блестя глазами и белыми зубами в бороде, казак вирусу сказал:
— Дело тут на крик пошло. Ты, господин, молод, ломишь, а нс гнешь; казачество соломиной не переломится.
11 весело, не замечая хмурого лица князя:
— Да не дивись, что хлопцы, не обедавши, шумят. У нас на Дону сытно привыкли жить, не взыщи. Так уж дозволь, атаман, покормимся хлебушком и варевом. Без пирога какая беседа!
И тотчас, словно по этим словам, распахнулись ворота куреня неподалеку на улице. То был курень Якова Михайлова. За воротами на дворе виднелись лари, запорошенные мукой — будто побеленные. И еще больше ахнули в толпе, когда вышел за ворота человек со страшно посеченным лицом, вестник, и отчаянно, как утром на майдане, выкрикнул:
— Заходи, казачки, давай торбы и чувалы, Яков — казак богатый, избытка не жалеет!
Иные казаки, из тех, кому особенно подвело животы, кинулись с майдана. Бабы заспешили к михайловскому куреню с ведрами, с торбами, с ряднами, с горшками — что первое попалось под руку.
У ларей оделяли с разбором. Иных ворочали: «Пошарь дома в скрыне».
Казалось, что до всего этого не было никакого дела чернобородому казаку в кругу. Про свои слова он, видимо, вовсе забыл, а может быть, ничего такого те слова и не значили — просто так сказалось да случаем к месту пришлось. А Коза тоже если и дивился чему–нибудь, то все же остался невозмутим. Недаром же он был атаман и знал, что править казацким кругом — это не то, что вести каторгу по тихой воде. Дик и своеволен круг, точно конь, не ведавший узды, — зачем становиться ему поперек? Да и доискиваться смысла иных удивительных его скачков — не к чему, пусть скачет туда и сюда. Отойди в сторонку — в том и есть мудрость. Только, как скакнет в ту сторону, какую выбрал ты, надо подойти и незаметно обротать — так, чтобы пошел он дальше туда, куда ведут атаман и старшина.
И Коза сонно поглядывал узенькими, прищуренными глазками поверх одутловатых кирпичных щек и неторопливо сплевывал. Вон этот прикидывается серячком, а по слову его отворяются неведомо откуда взявшиеся лари на дворе спесивого Якова Михайлова. Муки там, конечно, нс так уж богато, да и откуда взялась она — тоже известно: что ватажка на запаленных конях на рассвете задами въехала в михайловский курень, какая же в этом тайна для атамана! Богат Михайлов, но зоркому давно видать: не одним своим богатством богат; ему бы к старшине льнуть, а он и к гулевым тянет — неспроста! Да и то подумать: не дешево стало в такое–то голодное время нашарить по верховым станицам хоть сколько–нибудь хлебушка. Уж, верно, не одно свое серебро выкладывал, а еще чье–то. Так пусть же Бобыль прикидывается серячком: чего бы ни хотел он и чего бы ни хотел задорный мальчишка–князь, куда бы там в кругу ни гнули, но крик стих, и время выиграно, а это то, чего хотел Коза.