Страница 4 из 138
Несколько поколений родилось, оженилось, да и отошло с тех пор, как молодыми казаками уехали они с Дону. А теперь вернулись оба — один с западного, другой с восточного поля, — вернулись на Дон, и мало кто узнал их… Да и они мало кого узнали, кроме друг друга.
Один говорил:
— А медом я и сыт. Бабоньке толкую Антипки–внучка: «Ты б чуреков альбо чебуреков напекла». А она, бабонька Антипки–внучка, не слушает ни в какую: турмен[3], бает, сломался, а скрыни зайцы прогрызли. Так я давай того меду — и ополдень, и в вечер, и с третьими петухами. А проснулся: что–то мухи пуп весь засидели? Колупнул — мед!
Другой отвечал:
— Меня ж, сват, так рыбой отпотчевали, что заместо людей все чебаков да суду[4] вижу. И на тебя, сватушка, погляжу — гуторишь, а ровно рыба хвостом махает.
— А привезут же!
— Привезут. А как же!
— Казачий корень не выморишь. Кто не даст Дону, к тому мы, Дон, сами пожалуем, приберем!
— И на пашу, и на крымцев с янычарами укорот найдем.
— От века непокорим Дон–река.
— И до века непокорим!
Радуясь единомыслию, старики вместе крякнули.
Тут рыба сом встала на хвост над стенкой меж подсолнухов и, разиня рот, трижды поклонилась.
Схватив палку с крючком, побежал к стенке старик, окормленный рыбой.
— Шайтан, нечистый дух!
Мальчики улепетывали за угол.
Шумел и шумел майдан, хоть не видно было уже лихого вестника.
Врозь пошли и зашатались казачьи мысли, как челны без руля, затомились души, смущенные грянувшей с юга бедой и непонятным безмолвием севера…
— Что делать будем?
— Свинца, пороху нет. Камчой обуха не перешибить…
Мелколицый парень шепеляво выкрикнул, будто хотел достать голосом на тот берег реки:
— Етпеку с вешней воды не ашали![5]
Грузный казак с птичьими глазами сидел уже бос, без кафтана; но шелковый кушак все еще опоясывал его. Никто больше не хотел играть с исполином, и он сам для себя бросал кости, внимательно следил, как они ло жились, кивал головой без шапки, цокал языком и все рассказывал, не заботясь о том, слушают его или пет:
— Пульнет, а я под чепь… Ты слушай, братику. А я под чепь, а я под чепь. Так и пробег весь бом у Азове. А после — к паше в сарай. Караул мне что? Я их–как козявок. Яхонтов да сердоликов в шапку, а тютюну в ко шель. А на женках пашиных халатики поджег. То они и светили мне на возвратный путь.
Кинул опять и, пока катились кости, ласково приговаривал:
— Бердышечки, кистенечки, порох–зелье — веселье…
Сивобородый казак Котин, глядя на нестерпимый блеск реки, тихо говорил трем казакам, сидевшим подгорюнившись — кто обхватив руками колени, кто щеку подперев ладонью:
— А хлебушко — он простор любит, в дождь растет, подымается, колос к колоску, зраком не окинешь, в вёдро наливает зерно…
Мелколицый шепелявый парень Селиверст улегся рядом — бритым затылком на землю, выцветшими глазами уставясь в небо. Будто ужалили его слова Котина.
— Не шути, шут! Соху на Дон зовешь? — Вышло у него не «зовешь», а «жовешь». — Тля боярская, не казак!
Вдруг странно стих конец майдана. Что–то двигалось там в молчаливом кольце народа. Женщина, верхом на коне, медленно волочила голяка; он силился приподняться, жирный, белый, и валился на живот, сопротивляясь волокущему его аркану змеиными движениями всего тела.
Сдвинув брови, женщина направила коня к есаулову куреню. Она подала есаулу кусок бумаги, исписанный арабскими буквами, и чугунок.
Вот так Махотка, вдова безмужняя! Муж, все знали, кинул ее, ушел на восток, жил с рыбачкой на Волге и сгинул. Цокнул языком, головой покрутил отчаянный игрок и, забыв про кости, встал, вытянулся во весь свой немыслимый рост — чудо–казак. Баба, черная, здоровая, ничего, что худая в грудях. Ай да баба!
Гаврюха же перебросил товарищу рыбу, быстро шепнул:
— Подержи. Матка–то!.. — И шмыгнул в кольцо народа.
Уже слово «измена» прокатилось по майдану. Было оно как искра и иорохе. Голый, в кровоподтеках, Савр Оспа валялся в ныли. Но кто писал, кто мог написать ему турецкое письмо для Касима–паши? Измена в станице!
Три казака схватили Оспу. Гаврюха видел, как ясырн потащили к столбу под горой. Обернулся к товарищу:
— Гнедыш! — А Гнедыша с сомом и след простыл.
Слышно было, как Оспа визжал и бился до тех нор, пока казак, прикручивавший его к столбу, не сорвал с себя шапку и не заткнул ему ею рот.
5
Ударила пушка — черный клуб вспучился на валу, отозвались пищали.
Сверху на речную дугу выбегали стаей суда. На головной каторге трубят, будары[6] сидят низко, бортами почти вровень с водой, отяжеленные грузом. Из чердака каторги вышел желто–золотой человек, стоит прочно, расставив ноги. А вокруг вьются струги, стружки, ладьи; там палят, поют и трубят, плещут весла. Целый водяной городок пестро бежит вниз мимо черных шестов учугов — рыбных промыслов.
Ударили в ковш на майдане. Весь город тут как тут; бабы поодаль, не их то дело. На пустых улицах остались копаться в мягкой пыли самые малые ребята, голопузые сорванцы.
По крутой дороге шли с реки атаман с булавой, есаулы с жезлами. И рядом с атаманом, впереди есаулов, шел длинный, весь парчовый человек. Он искоса поглядывал по сторонам — верно, занимательно было ему поглядеть, — но воли себе не давал, шел осанисто, откинув назад красивую мальчишескую голову.
Все прошли в середину круга. Там он снял шапку–башню, и, когда на все стороны кланялся честному казачеству, рассыпались русые кудрявые волосы.
Круг на миг замолчал, потом сдержанно загомонил:
— Небывалое дело!
— Стариков принимали.
— Поношенье Дону — мальца слать…
Гость невозмутимо надел шапку и, кивнув дьяку, властно откинул голову. Дьяк развернул грамоту и стал читать:
«От царя и великого князя всея Руси Ивана Васильевича. На Дон, донским атаманам и казакам. Государь за службу жалует войско рекою столбовою, тихим Доном, со всеми запольными реками, юртами и всеми угодьями. И милостливо прислал свое царское жалованье…»
Жаловал тем, что и без него имели. Но это был торжественный, по обычаю, зачин. Самое важное: хлеб, порох, свинец — тут, в бударах; борта их еле выдаются над водой.
Дьяк не остановился на милости. Длинную грамоту московскую наполняли бесконечные «а вы бы», «а мы бы». Казаки не все понимали в приказном велеречии. Но поняли: за милостью шла гроза. Царь корил донцов: по их винам, буйству и своеволию султан Селим и хан Девлет–Гирей двинулись на Русь.
И дьяк повысил голос, когда дочел до того места, где царь требовал схватить главных заводчиков и смутьянов.
Круг загудел. Между степью и турецким султаном стоял мир, приговоренный московскими дьяками. Но непрочно стоял этот мир.
Азовцы, торговавшие в ближнем казачьем городке коней, кончили торг тем, что выхватили кривые сабли. Выехали казачьи дозорные станицы, да так и не воротились. Нашли казаков посреди степи, уши и носы отрезаны, глаза выколоты, иные же станичники и вовсе сгинули — верно, в Кафе, под желтой горой, возле старой генуэзской башни, где тесно фелюгам у причалов невольничьего рынка, ищи их…
Сети казацкие на реке Дону изодрали азовцы, крича: место–де наше, а не ваше, вам больше не ловить рыбу, где лавливали, а убираться восвояси вверх по реке.
«Размирная!» — раздалось в городках. Азовцев, правда, шуганули и сети вновь поставили на старом месте. Но только и всего…
А султан Селим решил по этому случаю перевести казачий корень. Москва–то теперь не вступится — не до того Москве.
Касим–паша выступил с япычарами, а хан Девлет–Гирей пригнал ему пятьдесят тысяч крымцев. Царь же виноватил казаков и клал свой гнев на заводчиков смуты.
Дьяк дочитал.
3
Турмен — мельница (татарок.).
4
Чебак — лещ, карп; суда — судак.
5
То есть хлеба не ели (искаж. татарок.).
6
Каторга — гребное судно; будары — грузовые барки. Бывали и очень большие будары. Каюты назывались чердаками.