Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 138

И вот в чужом, разрушенном городе, может быть, приумолкшее в тебе, слегка, может быть, подернутое пеплом, — потому что такова жизнь, — снова очнулось, нахлынуло с пронзительной, щемящей силой. Воскресли отзву–чавшне голоса. Настойчиво подступили ожившие образы близких, а после отошедших — или ты отошел от них: теперь–то ты знаешь, что никого не встретил на жизненном пути дороже их…

Такой выдался вечерок в «Астории», гостинице за каштанами, убранными белыми свечками, в городе, о чьей грозной участи ты слышишь теперь столько рассказов.

…Город спал. Война решена, он практически беззащитен. Не крепость, не стратегический пункт. Американские самолеты вместе с английскими с воющим гудением заходили последовательными волнами. Они выжигали планомерно сектор за сектором, квадрат за квадратом, расчертив их на карте, — все, кроме разорванного кольца окраин. Зачем? Войска Первого Украинского фронта уже вступили в Силезию, уже двигались но Германии!.. Так зачем же?!

Люди, не убитые во сне, не сожженные заживо, не задохнувшиеся в дыму, кинулись, обезумев, полураздетые, — а была мозглая, черная февральская тьма, — в пустынные дрезденские парки: там нечего бомбить. Самолеты опустились до верхушек деревьев — расстреляли из пулеметов, накрыли бомбовыми залпами. Никто не сочтет жертв: сто тысяч? Или, утверждали, больше, гораздо больше? Сто тысяч мертвецов, трупов, скелетов — сколькие, возможно, оставались лежать, когда я был в Дрездене, под неразо бранными еще тогда живописными развалинами.

…Отошла зима — последняя военная! — наступила, расцвела вот такая же весна, когда перед нашей армией — освободительницей показался на горизонте Дрезден. Сотни рук, как по команде, потянулись к биноклям — поскорее разглядеть его зубчатый силуэт. Дохнул теплый ветерок — и что это? Оттуда, от горизонта обдал людей трупный смрад.

Это рассказал мне Борис Николаевич Полевой, шедший с передовыми частями.

И я подумал, что к Хиросиме и Нагасаки следовало бы прибавить Дрезден.

Имя и судьбу города, одного из прекраснейших в Европе, «немецкой Флоренции», растерзанного не по военной нужде, а по расчету бесчеловечной политики.

НЕВЕДОМАЯ ФРЕСКА

— Вон какая келья! — сказал Чуклии.

— Не представляли себе? — Сумская вспыхнула. Она хлопотала суетливо, порывисто, неумело, освобождала вешалку, стол, почему–то бегом перенося по одной вещи через комнату, высокая, длинноногая, худоватая.

— Вот, значит, ваша келья, — опять усмехнулся Чуклин.

— Замерзли, Матвей Степанович? На ночь обещали градусов двадцать… Что же я — чаю? Да, видите, условия… Я так рада, что вы приехали, Матвей Степанович!

— Поневоле приедешь после вашего сообщения. — Он все усмехался. — И не до чаев, Елена Ивановна. Напился на вокзале…

— Зачем? А у меня? К себе тоже не заходили? Я бронировала для вас, — сказала она не с Похвальбой, а с гордостью школьницы, показывающей отцу пятерку.

— Прямо, прямо к вам!

С порога охватила Чуклина горьковатая гарь от вытопленной и уже закрытой печки, смешанная с застарелым духом холодного табачного дыма. И чуточку с жестяным привкусом пищи. Хлопали двери, в коридоре и за стенками — голоса вразнобой. Откуда–то вдруг пахнет запашком деревенского отхожего места. Воздух допотопной деревянной гостиницы, — еще не сменили ее, выходит, воздвигаемым высотным, этажа в три, четыре, гигантом! Воздух той самой гостиницы. Забытый за годы и мгновенно воскресший в памяти — домашний, уютный. Рассохшееся дерево, бумажные фестончики на горшке с фикусом, бордюрчик на потолке…

— Только подумать, что на исходе две трети двадцатого столетия! Век атома! — Сумская очертила рукой круг, прося извинить анахронизм окружающего.





— Отлично, — проговорил Чуклин. — Отлично… Ну, сядем, выкладывайте, что вы там…

— Сегодня поздно, мы завтра всюду пойдем с вами. — Украдкой она ловила его взгляд. Улыбнулась. — Нет, совсем отложить не могу. Вот хоть фото, пожалуйста, я приготовила.

Ои закрыл их ладонью.

— Расскажите пока так, — попросил он.

Сели. Радостно смотря на Чуклина, она описывала место находки. Небольшой храмик. Чуклин сморщился, вспоминая его. Вовсе незаметный, подчеркнула Сумская. Облеплен, обляпан пристройками — вот и считали малоинтересным, поздним.

Теперь она стала очень серьезной. Переворошив бумажки, извлекла листок. Близоруко щурясь, что–то вычеркивая, прочла результаты обмеров. И с каждой цифрой здание будто освобождалось от напяленных на него уродливых одежд. Стены, скупо и легко члененные прямыми лопатками, устремились ввысь. Как достигалось это? — думал Чуклин. Простой куб, который становился не кубом? Какой точностью отношений между полукружиями арочек вверху и прорезями окон? Между сторонами здания и маленьким выступом — абсидой, словно девичьей грудью? Между всем объемом и узостью барабана с островерхой шапочкой куполка?

— Я думаю, Матвей Степанович, надо передатировать. Тринадцатый век.

Сдержанная, почти нагая соразмеренность — без цепенящей суровости и без всякого украшательства, болтливого краснобайства — еще не научились ему? Или попросту отбрасывали мишуру? Так строила Русь, свободная от монголов. Самое начало тринадцатого века. Вон оно что!..

— Я согласен с вами, — сказал Чуклин.

И опять она вспыхнула. Все удивительным образом сразу отражалось на ее серьезном, очень серьезном лице.

— Но вы же ничего не видели! — быстро сказала она с тем же радостным торжеством.

Ои–то понимал, чего стоит ее дотошная, кропотливая, ее замечательная работа. «Работа повитухи. Работа выдущивания», — назвал он про себя. И такова была наглядность выводов, что теперь они казались Чуклину чуть ли не его собственными выводами — да как же иначе, «вой оно что!». Разве он сам — не был он готов, почти готов к ним тогда? Отзвук и завершение того, что брезжилось, а после забылось…

…Строение выглядело неуклюже–приземистым. «Здесь?! Ну, что ты нашла здесь? Что ты нашла?» — «Вот эта роспись». — «Фантазерка!» — сказал он. Запустение. Валялись какие–то обломки. Полутемно. Чтобы рассмотреть, надо закинуть голову. Он торопился, дни коротки, сам нагрузил себя такой грудой дел, что не уложить в скупо отмеренный срок поездки. Он видел уже, страницу за страницей, заключительные главы своей книги, которая была тогда главной для него, самым важным в жизни. И как о пей заговорили потом, когда она вышла! «Меткость суждений… Неожиданные сопоставления… Яркая концепция… Неизвестный материал, отныне введенный в научный обиход… Ломка традиций… Открытие…» Некий эстет в порыве энтузиазма расшаркнулся: «Открытие ноной красоты древнего искусства!» Так шумели специалисты, искусствоведы, широкой публики, впрочем, это мало касалось… Итак: его книга; рабочий план; строго и взвешенно выбранные объекты — он знал, что доселе сказанное о них, скользнув по «скорлупе», лишь еле прикоснулось к их ненсчерпаемости… Вон что наполняло его дни. А это? Вот это? В стороне от всего, что поглощало его? Странно, он был чувствителен к нарушениям педантически избранного порядка. К прорывам строя. «Посмотри внимательнее. Не спорь пока — можешь?» — «Могу, — засмеялся он. — Фантазерка!.. Постой. Нет, постой. Как ты разглядела? Не жди, чтобы я сразу… Замазано, испорчено. Записано мазилками. Похоже — не семнадцатый век. Даже не шестнадцатый…» — «Раз и ты говоришь… Не знаем, кто… Но ведь вокруг него была совсем другая жизнь? Не та, что при Грозном… или при Романовых? Только как же здание?» — «Не торопись. Приедем летом». — «Правда? Смотри, обязательно! Просто в отпуск. Без всякого твоего плана…» — «Обязательно! Сам вижу, — улыбнулся он ее горячности. — Это будет наш план. Твой и мой». — «Даешь слово?» — «Даю».

— Скажу я вам, Елена Ивановна, этого одного достаточно, чтобы оправдать всю вашу командировку.

Она испуганно отстранилась, у него было впечатление — даже вдруг обиженно и беззащитно ощетинилась.

— Нет, не в том же дело! И я не ради этого… А памятник, Матвей Степанович, можно сказать, в очень и очень плохом состоянии.