Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 138

И так легко было представить себе другое движение на этой замершей площади — стук высоких колес, отблеск зеркальных стекол, упряжки цугом, цокот копыт, кивера, медвежьи шапки золеных егерей и красные доломаны гусаров. Уличный поток плотный, медленный, с заторами, — тем больше шуму, грохоту, криков, толкучка, сутолока, барабанный бой. Вымпелы, флаги, орлы и позолоченные пчелы, триумфальные арки. Как только втиснул заглохший после своего гапзейского прошлого городок это блистательное нашествие в улочки тесные, виляющие, еле мощенные, ночами без фонарей!..

Содом и Гоморра! Наверно, мало кто приметил простую карету, которая остановилась вот у этого самого дома на квадратной площади в одиннадцатом часу утра второго октября 1808 года.

По широкой лестнице Гете пробирался среди шитых мундиров, высоких плюмажей, . сверкающих эполет. Ну как же: оп знал — прибыл русский император, торопятся четыре короля, тридцать четыре герцога — и кто сочтет мослов, посланников, графов, принцев, князей церкви, тучи соглядатаев, шпиков, авантюристов? И, разумеется, отовсюду слетевшихся красавиц, непременных при всех дворах красавиц (что было, пожалуй, не столько ручательством за их внешность, сколько, так сказать, неким кодовым обозначением)… «Всесмешение, — мелькнуло словечко у Гете. — Всесмешение!»

И все — ради одного человека, того, к кому сейчас войдет немецкий поэт!

Он никогда не рассказывал подробно об этом свидании. Молчал на расспросы Карла–Августа, герцога, потом — великого герцога Саксен–веймарского и эйзенахского. Лишь пятнадцать с половиной лет спустя продиктовал, отрывистыми фразами, заметку, по словам биографа — «все сглаживающую». Но кое о чем, не удержавшись, проговорился в письмах. Остались записи Талейрана, веймарского канцлера Мюллера, мемуар, изданный во Франции, в Лилле, в половине девятнадцатого века. И мы все–таки можем более или менее восстановить, что было сказано в то осеннее утро — и о чем умолчано.

Воскресное утро. Отдых от работ. Видимо, здесь это не имело ровно никакого значения.

Бой часов: одиннадцать. И тотчас позвали из переполненной приемной, где велел ждать толстый камергер, по виду и по акценту поляк. («Всесмешение!») Очевидно, желали возвести в закон скрупулезную точность! Но у самых дверей перебил дорогу Дарю, озабоченный, с папкой под мышкой, счетчик имуществ, правая рука по контрибуциям и поборам (которому «предстояло причинить столько горя» немцам, — продиктовал Гете в своей заметке), — перед ним распахнулись дверные створки, Гете учтиво отступил в сторону.

Он вошел по вторичному, нетерпеливому зову.





Император завтракал за круглым столом. Кивнул, Гете сделал несколько шагов и склонился — он знал наизусть придворный обиход. И герцогский, и королевский — это само собой. Конечно, и императорский — почему же нет, ничем необычайным не дивил петербургский Александр, танцор, холодный упрямец, плацкомандир, глуховатый херувим, русско–немецкий щеголь с неуловимым взглядом блекло–голубых глаз на рыхло–белом лице; или жердеобразный Франц, австриец, теперь просто австриец, с огорченным выражением, неподвижно застывшим с тех пор, как два года назад мирно скончалась его Священная Римская империя — по воле вот этого, сидящего у круглого стола, третьего императора. Императора Франции? Нет, нет, тут были особенности — «императора французов», а на монетах все еще чеканилось «Французская республика». «Французская республика — император Наполеон»! И с какой смесью подобострастия, мучительно скрываемой брезгливости и почти животного страха являлись на поклон к нему венценосцы, будто отчаянно кидаясь в клетку к хищнику, в львиный ров, — откуда им знать, что еще ненавистнее ему, чем им, всякое напоминание о республике, что не сегодня–завтра будет отдан приказ о переделке чекана монетного двора, и ни о чем, в сущности, он втайне так не мечтает, как о том, чтобы, командуя миром, быть признанным ровней, «собратом» всех их…

И Гете со страстным напряжением вглядывался в сидящего перед ним. Нет, то уже не был Аркольский герой, каким его представил живописец Гро, — юношески гибкий, весь порыв, экстатический взор на худом, решительном, резко, даже угловато очерченном, повернутом к своим солдатам, алебастровом лице. От смерча спутанных волос остался лишь мысок с зачесанным на лоб клоком, черты еще не расплылись, хотя пухлость и залысины лишили их изваянной четкости, не посягнув, однако, на знакомый по медалям античный профиль…

Все внимание Гете поглощено тем, о ком он столько думал. Но каким–то боковым зрением он не выпускал из виду в эти первые мгновения молчания и другого человека. Талейран, справа от императора, стоял поодаль, не так, как Дарю, который, слева, не смел отойти, отклеиться от стола. «Великий камергер» казался бы, вопреки своей репутации, просто уродом — грузный, большеротый, с длинными мучнисто–бледнымн щеками, в пышном, мелко завитом парике, если бы нс глаза, темные, живые, нарочито полуприкрытые тяжелыми веками. И если бы еще не что–то трудно определимое во всей его фигуре. Смесь угодливости со свободой, даже распущенностью, обаятельной любезности с надменностью, почти наглостью? Подчеркнутого самоустранения — «что вы, не мое дело!» — с настороженным, словно из–за засады, выслеживанием малейших подробностей происходящего вокруг? Царедворческая льстивость в опущенных плечах — и усмешка, змеящаяся где–то в уголках рта, презрительно и неровно вскинутые брови… Не в это ли мгновение сложился у Гете поразительный вывод: «Взгляд Талейрана самое непостижимое изо всего, что есть на свете». Не отрешенный, углубленный в себя, как у мыслителя, не любознательный взгляд человека, открытого всем впечатлениям бытия: глаза Талейрана, на что бы пи смотрели, видели во всем только его самого!

И поэту представилось, что позади князя Беневентского он разглядел на паркете легкую тень Мефистофеля.

Приметливость изумляющая, больше никто в низенькой комнате (а рядом в здании были роскошные высокие палаты) не замечал никаких теней — и много ли достоверного знал в те времена Гете о человеке, в чьем кулаке зажаты нити тайной дипломатии Европы, о хромом сластолюбце, покорителе сердец, а попутно и банковских счетов возлюбленных (его побочный сын, сейчас еще десятилетний мальчишка, станет знаменитым художником Делакруа); о мздоимце, нажившем чудовищное состояние данью чуть не со всех европейских дворов; о «величайшем министре иностранных дел века», остроумце, чьи «мо», циничные и блистательные, повторяли в лощеных салонах от Парижа до Петербурга; о епископе–расстриге, который предал церковь, аристократе, предавшем короля, чтобы следом продать революцию; стать подстрекателем кровавой расправы с молодым, кукольно–хорошеньким Энгиенским, а теперь… Нет, ни за что бы не догадаться ни Гете, ии завтракающему за круглым столом повелителю, что именно теперь, здесь, в Эрфурте, затеял «великий камергер»!

Ведь необъятной выглядела мощь империи. И счце расти ц расти ей — катящейся лавине. Нужны были вот эти притушенные набрякшими веками глаза, чтобы ио глухому сопротивлению «континентальной блокаде», по отнюдь не победе, лишь чудом — не разгрому в бойне с русскими иод Эйлау или по разгрому и плену Дюпона в охваченной партизанской герильей Андалузии («Эти проклятые испанские дела!» — бешено крикнул Наполеон, предавая Дюиопа суду), — чтобы но первым трещинкам предугадать, что несется лавина в бездну.

И, может быть, не далее как вчера Шарль Морис Талейран–Перигор князь Беневентский отделил себя от судьбы империи и баловня счастья — ее властителя: не состоялась ли уж первая доверительная беседа с русским царем поздним вечером в голубенькой гостиной хлопотливой княгини Турн–и–Такснс? Возможно, это называется изменой: одной больше, одной меньше; кажется, он стал резидентом Александра, чтобы завтра присоединить к царю и австрийца Меттерниха: слова, слова… Да и этот посетитель, глубокомысленный варварский поэт, в своем фрагменте «Фауст» (торопятся, печатают фрагменты, эскизы, отрывочки — вещь невозможная во Фрапцин без оскорбления чувства изящества и логической завершенности!) — этот Гете что–то забавно срифмовал, конечно, ничего не подозревая, в простоте душевной, насчет пустословия: о вздорящих словами, громоздящих словесные мирообъемлющие системы до небес…