Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 138

Во что это выливалось, колоритно вспоминает Отто фон Бисмарк. Отпрыск юнкерской прусско–померанской семьи крупных землевладельцев с придворными связями, будущий «железный» канцлер» был тогда молод. Ему со–путствовада слава отчаянного бурша: двадцать семь дуэлей только за три университетских семестра! Позднее, когда феодальным князьком он зажил в родовом Шёнгаузене, к ней прибавилась еще кличка «бешеного Бисмарка», — задолго до того, как, едва вступив в председательский министерский кабинет, он произнесет свое: «Не речами и не постановлениями большинства решаются великие вопросы времени, а железом и кровью».

Тем любопытнее впечатления такого свидетеля о научных вечерах Гумбольдта в королевских покоях.

Близоруко поднеся к лампе книгу, Гумбольдт что–то вычитывал из нее в подтверждение и развитие своих слов. Король с хрустом перевертывал раскрашенные листы подвернувшегося под руку альбома. Королева вышивала. А кучки золотой молодежи вместе с юными сочленами царствующего дома без стеснения переговаривались по углам зала; внезапно взрыв хохота вовсе заглушал чтеца. Бисмарк рассказывает об этом с особенным удовольствием и вкусом: как можно было терпеть бубнящий голос, никому не интересные расоусоливания насчет каких–то опытов и открытий, притом еще по большей части не немецких, а французских! Как можно донимать избранное общество ничтожными подробностями жизни и быта парижских лабораторных кропателей, кого и на пушечный выстрел не подпустили бы к Потсдаму его прусского величества!

Немыслимо себе представить, чтобы Гумбольдт, один из умнейших людей времени, не понимал, не чувствовал унизительной цены монаршего благоволения…

В конце тридцатых годов у Фридриха–Вильгельма ИI появились признаки старческого маразма. Ржавый руль прусского государственного механизма постепенно выпадал из его дряхлых рук. «Машина продолжает работать, но чисто автоматически», — писал в Петербург русский посол в октябре 1839 года.

Наконец в нюне 1840 года умер этот не в меру засидевшийся на прусском троне король, один из столпов «Священного союза», превративший Пруссию в военное поселение.

Новый король, Фридрих–Вильгельм IV, который и сам начинал уже стариться, дожидаясь очереди царствовать, мечтал о Барбароссе и Львином Сердце, о цехах, турнирах и миннезингерах. Он видел себя сидящим на возвы–тении в кругу своих вассалов, как отец среди детей. «Никакой власти в мире, — говорил король, — не удастсй принудить меня превратить естественное Отношение короля к пароду в договорное. Я никогда не допущу, чтобы между господом богом и этой страною втерся писаный лист в качестве второго провидения».

И «добрый отец» расстреливал и сажал в тюрьмы своих «детей», когда они заводили речь об обещанной давным–давно конституции. Вместо нее он забавлялся игрой в ландтаги и церемониями присяги чинов, одетых в средневековые камзолы.

Король ненавидел «политиков» и «просветителей». Он произносил обличающие речи против жалкого человеческого рассудка. Рассудок короля в самом деле не отличался ни силой, ни ясностью. Слабовольный «отец подданных» постоянно колебался. Он то писал в Петербург «своему дорогому Никсу»: «Верьте мпе, что у вас на све* те нет друга вернее командира вашего авангарда (!) — старого Фрица», — то, перепуганпый баррикадами 1848 года, присягал всему, чего от него требовали, чтобы затем втихомолку уничтожить все обещанное. «Дорогой Никс» не переваривал этого болтливого короля–декламатора, никогда не говорящего ни да, пи нет, не умеющего, по мнению Николая, взять Пруссию в ежовые рукавицы. «Подлость, трусость и глупость, — писал он Паскевичу, — имеют в Берлине своего постоянного представителя в лице короля, к которому презрение, и заслуженное, не знает уже меры».

И этот король почти не расставался с Гумбольдтом. Он требовал его ежедневно к себе в берлинский дворец, в Потсдам, в Сан–Суси, возил с собой на Рейн в 1841 году и в следующем году в Лондон — крестить принца Уэльского.

В это время безоблачное небо славы и всеобщих восхвалений Гумбольдта уже омрачили тени, первые тени.

Едва вернувшись из России, Гумбольдт прочитал в английском «Курьере» статью с резкими обвинениями: оп безответственно преувеличил производительность рудников Мексики, ему поверили простодушные дельцы, и предприятия, организованные для эксплуатации фантастических богатств, лопнули.

Французский «Монитер» перепечатал статью.





Гумбольдт принял ее близко к сердцу. «Это нечто бесчеловечное — нападать так на человека, который нп–когда не давал доказательств своекорыстия, и притом в такой момент, когда он только что вернулся из обширного научного путешествия! Разве моя вина, что собранные мною 25 лет назад сведения о богатстве мексиканских рудников (в справедливости этих сведений не сомневался еще никто из живших в Мексике) соблазнили Джона Булля доверить самым глупым образом миллионы невежественным людям! Я с самого начала заявил, что не желаю иметь никакого дела с этим бесчинством в головокружительном далеке. Я отклонил от себя звание генерал–директора и консультанта в Европе с даровыми акциями (на которых я мог нажить тогда 20 000 фунтов стерлингов); я отказался и от большой золотой табакерки, которую подносили мне в знак благодарности».

Но почти следом, еще до напечатания официального, меныпенпнского отчета о путешествии, такая же статья появилась и в петербургском «Горном журнале». На ней обозначено: «Из английской газеты «Курьер», Лондон, 15 января 1830 года». Но это статья о русских делах, — словно писал ее тот, кто сталкивался с Гумбольдтом и ничего ему не простил.

Тут было все: издевка над молодым пылом старика («в отношении к почтенному барону прошедшие лета, кажется, нисколько не умерили порывов его юности»); известия, им привезенные, о золоте, алмазах, платине, рудных богатствах именованы высокопарными уверениями и, вовсе без церемоний, разглагольствованиями («как будто вещества сии могут быть отысканы и собраны без малейшего труда пришлыми в ту страну»); обо всей речи на академическом собрании сказано, что «речь сия несет на себе в высокой степени печать льстивой вежливости и преувеличений».

Одним из редакторов «Горного журнала» был Меньшенин…

Но не он один — в России многие остались недовольны путешествием Гумбольдта. Кого промчали в коляске среди скачущих казаков с шашками наголо? Барона, тайного советника, друга прусского короля, а не исследователя! Его пригласил двор; по дворцовой указке ему воскурялся фимиам.

— Гумбольдтово путешествие — чистейшее шарлатанство! — сердито крикнул академик Гамель историку Погодину.

И все это больно задевало Гумбольдта. Тысячеголосый хор восхвалений не мог заглушить для него этих голосов. С точки зрения нового поколения, он не был уже пролагателем путей, идущим впереди, — вот что он слышал в них.

И в тридцатых годах только обозначилось, а потом заговорило все громче то мучительное беспокойство — «quälende Unruhe», по выражению его биографа Дове, которое окрасило всю его последующую жизнь.

И все же поездка в экипажах Иохима с казачьим эскортом не только не была шарлатанством, но дала больше, гораздо больше, чем можно было ожидать при такой организации путешествия. Сказались изумительная эрудиция Гумбольдта, выработанные им в себе, отточенные еще в Новом Свете навыки путешествовать и настоящее мастерство географического исследования.

Спустя тринадцать лет (во время которых он публиковал предварительные итоги) был наконец готов большой трехтомный его труд «Центральная Азия». Он отвечал этими тремя томами своим обвинителям и, вероятно, самому себе, своему беспокойству. И в этой грандиозной тысячестраничной монографии, подавляющей собранным в ней материалом, данным концентрированно, без воды, сжатым иногда в сухие перечни, заключены необычайные по широте и смелости обобщения (трудно поверить, что они выросли из полугодовой прогулки!).

Гумбольдт пишет о той Центральной Азии, которой он, в сущности, не видел (и тут различие с американским путешествием!). Он широко пользуется на этот раз сведениями русской науки. Собственные наблюдения у края каменного сердца Азии он обогащает данными редчайших источников, сообщениями путешественников, придирчивым сличением чуть не всех существовавших карт.