Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 138

Эссен вскочил в коляску и поскакал в Уфу, чтобы только не встретиться с гостем.

Но после на тракте они все же нечаянно встретились. Оба вышли из экипажей, церемонно раскланялись и разъехались в разные стороны…

Оренбург — центр караванной торговли со Средней Азией. В двух верстах от города — Меновой двор, квадрат сто саженей длиной и шириной, огороженный каменный» стенами. Туда вели двое ворот — для европейских и азиатских торговцев.

В этом городе, вблизи которого оставались еще следы лагеря Пугачева, жпл Григорий Силыч Карелии, капитал в отставке и путешественник. Он был внезапно сослан пода за шутку об Аракчееве. Его квартиру заполняли минералы и чучела птиц. У него подолгу сиживал Иван Иванович Корин («Иван, Иванов сып», — русскими словами записал Гумбольдт), казачий урядник, самоучка ботаник. Они склонялись над гербарием, а мимо по немощеной улице с серыми колючками и глиняным забором гуськом, позванивая колокольцами, проходили верблюды, и рыжее облачко пыли вставало за ними.

— Простой казак, определяющий степные растения и насекомых по Кювье, Персону и Латрейлю! — восхищенно отозвался Гумбольдт.

И мы ошибемся, если сочтем это за дешевую дань восторгов, которой платят иной раз хозяевам торопливые проезжие.

Да, еще в Берлине Гумбольдта предупредили, что не следует особенно вникать во внутренние обстоятельства николаевской империи. И все, что было царедворческого в Гумбольдте, приняло это к сведению. Кортеж из трех экипажей Иохима, каждый ценой 1200 талеров — огромная сумма (о чем не упустил Гумбольдт сообщить брату в Тегель), обгонял вереницы ссыльных, которых гнали на восток привязанными к одной веревке и под конвоем башкиров с копьями и луками; из–за этих луков башкирские стрелки, вступившие в 1814 году в Париж в составе русских войск, получили от французских остряков прозвище «амуров». В штольнях, похожих на каторжные норы, копошились в удушливой тьме живые скелеты — по двенадцать, по четырнадцать часов, не видя дневного света; редко кто доживал до сорока лет. Гумбольдт проходил, протискивался мимо них; он молчал: он соблюдал уговор.

Но были встречи, где он считал себя свободным от всяких уговоров. То была его и ничья больше область: область разума, область науки; тут он никого не знал над собой. И, ничего не обобщая, в этих частных случаях он вмешивался. Был настойчив, находчив, отыскивал горячие, проникновенные слова, нп в чем, однако, не погрешая против светской «гладкописи» в письмах, против отлично усвоенных, издавна обкатанных салонных формул — в устных просьбах. Не останавливался и перед тем, чтобы, если надо, подкрепить доверительным: «это мой друг». И тяжкая участь изменялась как бы по мановению волшебной палочки: ее держал великий ученый, немецкий путешественник, вихрем промчавшийся.

Нельзя забывать и об этих человеческих результатах русского путешествия Гумбольдта, судя о нем!

Вот и в том большом, интереснейшем немецком письме графу Канкрину в Петербург из Миасса Гумбольдт не ограничился благодарностью за саблю, похвалой Гофману и Гельмерсену, упоминанием «верхушки» — Агте, Порозова, Аносова, «работающего по рафипировапию стали». Он написал еще: «Я повторяю также, что молодежь Вашего горного корпуса должна Вас радовать. Я охотно назову тех, кто отличается своими познаниями и деятельным исследованием гор, например, — Лысенко». И подчеркивает: «Из Малороссии».

Гумбольдт не догадывался, что пичего и не могло выйти из заступничества за декабриста Семенова. Николай Павлович питал всю жизнь непримиримую ненависть, подавляя ею скрытый страх, к тем, кто имел хоть какое–нибудь отношение к грозным событиям на Сенатской площади в день его воцарения. К тем, кого он с шутовской издевкой называл «Mes amis de Quatorre» — «мои друзья по Четырнадцатому»: восстание произошло 14 декабря 1825 года, в 1829 году то была свежая память.

Но в других случаях иным оказывался и исход ходатайств. Если просил сам Гумбольдт, и не только Канкрина, но и прямо царя. Сказочно повернулась судьба молодого урядника «Ивана, Иванова сына» Корина. Вот интереснейшие подробности, какие находим в «Деле», хранящемся в Центральном государственном историческом архиве в Ленинграде (ф. 733, оп. 22, д.62). Министр двора в письме министру просвещения прямо ссылается на Гумбольдта, заметившего, что унтер–офицер Оренбургского казачьего войска «одарен редкими способностями и имеет особую наклонность к наукам». В Петербург он был вытребован уже 8 декабря 1829 года. Причислен к Ботаническому саду. Слушал лекции на физико–математическом факультете Петербургского университета. Испытания в 1832 году показали отличные успехи. 24 декабря 1833 года пресловутый Уваров, министр и президент Академии, дает согласие на присвоение Корину степени кандидата. И кандидат Корин едет в Дерпт (Тарту), в тамошний университет — пишется бумага об оказании покровительства. Командировка в Берлин…[54]

К сожалению, тут обрывается «Дело» — обрывается то, что узнаем о простом, о замечательном русском человеке, ставшим ученым в недоброе, косное время. Редкая, счастливая удача, удивительное следствие случайной встречи «нижнего чина» на далекой окраине империи с Александром Гумбольдтом!





Но чем кончилось все? Вот этого мы не знаем. Не оборвалось ли не только департаментское «Дело», но и самое дело жизни Корина — не свелось ли снова к нулю? Нет сомнения, что и можно и должно это установить историкам науки — человек не иголка. Не сделано же это до такой степени, что даже имя Корина встречаем лишь в жизнеописаниях Гумбольдта, причем, видимо, с постоянной ошибкой: Карин. Надо думать — без вины Гумбольдта: например, в собрании двадцати восьми его писем Канкрину (рукописный отдел Государственной публичной библиотеки имени Салтыкова–Щедрина; письма скопированы) на листе 75 ясно читается: Корин. Не ввел ли в заблуждение первых (немецких) публикаторов переписки почерк Гумбольдта?

В Миассе его ждал горный инженер Ф. И. Швецов, которого путешественник особо отметил еще во время поездки по Среднему Уралу, а слышал о нем, знал его еще до своего путешествия.

Именно Швецова он просил составить карту уральских платиновых месторождений. Готовая карта ждала Гумбольдта. Но автор ее, блестяще образованный, свой в любом обществе, в любом интеллигентском и ученом кругу, был крепостным! Крепостной инженер нижнетагильских заводов Демидовых. Крещеная собственность. Раб! Это не укладывалось в голове Гумбольдта. Бессмыслица, оскорбляющий разум нонсенс. Он хлопочет, добивается, разъясняет. И наконец сам, первым шлет Фотию Ильичу Швецову радостную весть: Демидовы выпускают его на свободу!

В полуторавековом отдалении многое выглядит упрощеннее, чем было. Препятствия — легче преодолимыми, мрачное и чудовищное склонно зачастую обернуться гротеском: куда как прост победный бой с давно умершими властелинами — он был бесконечно труднее во времена их владычества.

Фигуры живших и действовавших тогда как бы оплывают; образы их смыты, становятся словно двухмерными; мы чуть ли не готовы мысленно распределить их по нескольким нехитрым схемам.

Замечательно об этом у Пушкина, в «Полтаве» — если не пробегать по строкам глазом, а вдуматься в них:

Не было схем. Никакой двухмерности. Шили люди, часто — с ярчайшими индивидуальностями. Страстные в борьбе за право называться людьми. С изумительными, причудливыми судьбами. Страшный, свинцовый гнет висел над ними…

Там и сям точно распахнется перед нами окно. Серенькая, приблизительная картина оживет. Воскреснет происходившее в подлинной, живой сути.

Историк–энтузиаст В. П. Грицкевич, занимаясь вольнолюбивыми движениями в Белоруссии и Литве начала прошлого века, проследил жизненные пути нескольких необычных людей, — выяснилось, что Гумбольдт соприкоснулся с ними на Оренбургской военной линии.

54

Сведениями этими я обязан ленинградскому историку В. П. Грицкевичу.