Страница 24 из 44
Зарядили проливные дожди. Небо плотно сомкнулось, и две недели ни одному солнечному лучу не удавалось пробиться сквозь тучи. Вода плотными косыми струями обрушивалась на землю с хмурой глухой выси. Даже ветер оказался не в силах разорвать эти водяные завесы, он лишь раскачивал их над поречьем, и они сшибались с глухим звоном. Раскисшая земля пахла гнилью. Хлеба полегли и почернели. По ночам река грозно гудела, разрывала запруды, подмывала прибрежные ивы, и покалеченные ветви глухо трещали, когда разбушевавшаяся стихия затягивала их в подводные омуты.
Дни и ночи словно бы слились воедино… Их различали только по звукам: днем даже самый сильный шум звучал глуше — быть может, его впитывала в себя серая сырость холмов; зато ночью все громыхало в полную мощь — непереносимо гудела река, подмытые деревья ломались и так трещали, будто над рекой палили из орудий, уханье сов в мокром небе напоминало голоса утопленников… Таинственность ночей еще больше усиливала эти ощущения — из-за снов, из-за чувства беспомощности перед мрачной, разъярившейся вселенной, из-за поступи дождя за стеной, похожей на крадущиеся шаги бесприютной души человеческой…
Стали поговаривать о всяческих бедах и напастях: о смытых полях и огородах, снесенных мостах, затонувших стадах.
В домик, где поселились Христофор Михалушев и его больной сын, заглядывали иногда по дороге в город жители горных селений. Заглядывали проведать учителя, которого знало все поречье, да погреться у огня (промокшая одежда через минуту начинала дымиться и пахнуть паленым), рассказывая о том, что видели и слышали в дни и ночи потопа.
Их рассказы, в которых была немалая доля вымысла, — каждый добавлял к увиденному и услышанному по щепотке соли — не особенно удивляли учителя, много видевшего на своем веку, но приковывали к себе внимание его сына; сидя у пылающего очага, отблески огня которого плясали на загрубелых ладонях заглянувших ненадолго путников (большинство из них работало на чипровских рудниках), он с затаенным дыханием слушал их рассказы, пробуждавшие странные видения в его мозгу. Одни рассказывали, что вода снесла недостроенную насыпь возле плотины — там, где эта насыпь примыкает к холму, — и город якобы затопило до самого вокзала. Другие говорили, что прорвало запруду во Врачанских горах. Там находились рудники, и свинцовые отстой, которые эта запруда удерживала (по слухам — тысячи тонн загрязненной воды), хлынули в ущелье и помчались к поречью Ботуни, сметая все на своем пути. Это случилось в праздник, в самый полдень. Ненадолго выглянуло солнце. Повсюду в селах заиграли на улицах музыканты. Народ вышел прогуляться — отцы, матери, ребятишки. Никто не подозревал, что не пройдет и десяти минут, как свинцовые потоки зальют улицы и подхватят все, что попадется на пути, — медные трубы, которые еще долго будут, хрипя, метаться в серой лаве, перевернутые детские коляски…
Все рассказы о снесенных мостах и вырванных с корнем деревьях бледнели перед тем, что Михалушевы услыхали сейчас.
Один из гостей вертел ручку своего транзистора, и сидевшие у огня старались сквозь потрескивание бакелитового ящичка расслышать голос, который расскажет им о том, что произошло. Они ожидали, что прозвучит траурная музыка («Двести человек погибло!» — говорил тот, в чьих руках чернел транзистор), но радиостанции, видимо, не подозревали о том, что волнует этих людей: один бодрый голос сменял другой, а о беде, случившейся всего в полусотне километров отсюда, никто ни словом не обмолвился…
Несколько дней светило солнце, и вновь запахло летом. Опять запели жаворонки, высохли лужи, река вернулась в свои берега — тихая и посветлевшая, прозрачнейшем раньше. Только торчавшие на отмелях облепленные тиной корни деревьев да пригнувшиеся к земле хлеба напоминали о миновавшем бедствии.
Христофор Михалушев поднялся на крышу — сменить сломанные черепицы — и сверху увидел Лесного Царя. Лесник шел в их сторону по тропинке вдоль реки, временами он останавливался и разглядывал обрушившиеся в дни наводнения берега, придерживая локтем карабин, — дуло цеплялось за ветки и мешало идти, — он неторопливо приближался к дому учителя. Подойдя поближе, он приложил ладонь козырьком ко лбу, и поднял лицо к своему давнему знакомцу — поздороваться. Сквозь толстые стекла очков учитель, стоявший на крыше, показался ему вдруг необычайно высоким.
— Я уж думал, тебя рекой унесло, — усмехнулся Лесной Царь, и кокарда на его фуражке сверкнула в лучах утреннего солнца. — А ты, точно аист, расхаживаешь по крыше.
— Да, если бы ливни не прекратились и Огоста продолжала подмывать берега, ты бы увидел мои штаны и рубаху где-нибудь на кусте или в вымоине, — ответил учитель, спускаясь по стремянке к гостю.
Они курили, глядя на излучину за бродом. Река весело поблескивала сквозь тонкий дымок сигарет, и от нее веяло покоем, какой может навевать лишь земля после миновавшей беды.
— Мы тут с Маккавеем живем как выкорчеванные ивы на отмелях. Река огибает нас и бежит дальше. Хорошо, что ты навещаешь, да иной раз заглянут жители верхних сел, хоть словечком с кем перебросишься, — сказал учитель и поднес к сигарете уголек: отсыревший табак гаснул. — Говорят, во Врачанских горах прорвало запруду и много людей погибло. Ничего такого не слышал?
— Да, говорят, было такое… — произнес Лесной Царь так невозмутимо, словно речь шла не о человеческих жертвах, а о вырванном наводнением дереве. — Слухи самые разные ходят. Один мой корешок, лесник из поречья Ботуни, сказал, будто сам видел, как вылавливали утопленников из-под мостов. Совершенно голых. Свинцовая вода, мол, разъела одежду. А где-то из трясины выудили инструменты утопшего деревенского оркестра: басы, трубы — все грязью забито. Я его спрашиваю: «Газеты читаешь?» — «Читаю», — говорит. «Там что написано?» — «Ливневые дожди прорвали в горах небольшую плотину. Наш корреспондент, побывавший на месте происшествия, сообщает, что человеческих жертв нет. Жители заняты уборкой ячменя и редиса…» — «Написано так или не написано?» — «Может, и написано, — упирается он, — а я своими глазами видел, как вытаскивали из грязи утопших людей…» — «Ну и чего же ты хочешь? — спрашиваю я у него. — Чтоб местная газета целую страницу отвела этому делу, да еще, может, фото напечатала, да? Корреспондент ихний, который на месте побывал, он, брат, поумней нас с тобой. Для чего сеять панику? Кому это на пользу?»
— Сказать правду и сеять панику — вещи разные, — перебил Христофор Михалушев, понимая, что его слова прозвучат для ушей Лесного Царя так же неубедительно, как и возражения лесника из Ботуни. — Слухи-то ходят.
— Не всякому слуху верь, не всякую правду сказывай… Лесник этот, ботуньский, говорит мне: «Чего ты мне газету в нос тычешь, когда я своими глазами все видел!» — «Ну, допустим, видел, но одно дело видеть, а другое — осознать, что у тебя перед глазами было. Скажем, побывал там человек — может, и видел что, а может, все это ему только помстилось… В газету не для тех пишут, кто видел, газета — она для всех. Что ж, по-твоему, нагонять страх на людей, которые спокойно занимаются своим делом?.. Лично я никаким слухам не верю. Для меня только то верно, что написано черным по белому. Те, кто пишет, получше нас с тобой разбираются…»
— И по радио ничего не сообщили, — снова перебил его учитель. — К нам заходил на днях один горец с транзистором, но мы так ничего и не услыхали про то, что стряслось…
— А что ты хотел услыхать? Траурные марши? Трехдневный траур в самую страду? Никто в поле не выходит, техника простаивает, а мы сидим, молчим и думу думаем — так, что ли?.. Ничего нет хуже похоронной музыки: она придавливает человека. Будь самый что ни на есть боевитый народ, а поиграй ему несколько недель кряду похоронную музыку, и он раскиснет, а тогда можешь преспокойно одной-двумя дивизиями захватить его территорию… Помню, служил я в Ломском кавалерийском полку, ох, как нас военная музыка распаляла… Только, значит, заиграет оркестр походный марш, кони сразу уши торчком, мы трогаем рысью, а рука уже сама тянется к сабле рубить направо и налево.