Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 65



Брянцев, подчиняясь неизбежности, слушал, а, прослушав, спрашивал:

— Ну, а рецензия когда же? Ведь премьера городского театра. Надо же!

— Когда-нибудь потом, завтра, послезавтра… Когда снова врасту в эти будни, погружусь в них. — Устремляла в неведомую даль глаза Елена Николаевна. — Вы черствый, сухой человек, Всеволод Сергеевич, методист, педант.

Брянцев делал вид, что углублен в корректуры, и Елена Николаевна, просидев молча еще несколько минут, уплывала, вернее, испарялась из кабинета, забыв листки на его столе.

— Вот тебе тоже накопленный подсоветским прессом пар из души прет, — говорил Брянцев, рассказывая Ольгунке об этих визитах, — верно, из самой души. Вполне искренно, в этом не сомневаюсь. Только, знаешь, подташнивает от такого пара. Но в одном ты права: много людей вскрывается сейчас, откупоривается. Подобного рода пары сравнительно редки. А вот иное. Послушай сказочку: жил-был бухгалтер. Самый обыкновенный, каким бухгалтеру плодоовоща и быть полагается. Разве только что не пил по-бухгалтерски. А в этом бухгалтере жил некто другой. Какое-то довольно гармоничное сочетание Анатоля Франса с Дорошевичем. От первого — изящный, отточенный скепсис, переходящая в сарказм тонкая ирония. От второго — острое проникновение в окружающее, темперамент. Читаешь ты фельетоны «Змия» в газете? Я о нем и говорю. Вскрылся человек. Откупорился. И из него клубами накопленный пар повалил. Едкий, правда, щипучий до кашля, но такой тоже очень нужен. Крепкие кислоты разъедают ржавчину.

— А много этой ржавчины на людях наросло, много.

— И не по их вине. Вот другой пример такого же откупоривания: явился к нам некто Вольский. Сам он — сын протоиерея Вольского из Михайловской церкви, но жил отдельно, даже отрекался в печати от своего отца. Вероятно, и в партии состоял. Приехал он из Ленинграда, побывал там в осаде, даже ранен был. Вывезли по Ладожскому льду. В Ленинграде работал в тамошнем отделении «Правды», значит, если не партиец, то уж до кончиков ногтей проверенный. И что же, является к нам, предлагает свои услуги. Я ему поручил самый трудный отдел — информацию из районов. Никакой связи у нас с районами не было. За десять дней он сумел создать такую сеть, что перед большой газетой было бы не стыдно щегольнуть ею. Работник замечательный и работает на совесть, с действительным, а не наигранным энтузиазмом. Видишь, какие метаморфозы теперь в самой жизни происходят? Овидию не придумать!

— И это в порядке вещей, — безо всякого удивления отозвалась Ольга, — после кори, после скарлатины сходит больная, омертвевшая кожа. И тут то же самое. Та же ржавчина. Мишка как поживает?

— Я его редко вижу. Ведь он в типографии работает. Недавно, правда, удивил меня. Ведь теперь, когда починили радиостанцию, у нас свои ежедневные передачи идут. Я поручил их нашей молодежи. Ничего, хорошо справляются. Так вот, ловит меня в типографии Мишка, с ним Броницын и еще какие-то студенты. Говорят:

— Всеволод Сергеевич, надо по радио уроки хороших приличий давать, всяких там манер.

— Да что вы, друзья, — отвечаю, — хотите Германа Гоппе с его учебником хорошего тона воскресить? Кому это надо?

— Всем очень надо, — отвечает Мишка. — Ребята наши часто просят. Стыдно бывает перед немцами. А как надо ее — мы сами не знаем. Откройте передачи, Всеволод Сергеевич!

— Читать эти лекции некому.

— А вы сами?

— Мне некогда, — говорю.

— Знаешь, кому предложи, — разом загорелась Ольгунка, — Боре Гунину, сыну Елизаветы Петровны. Два хороших дела заодно сделаешь: и им, молодняку, — пойми ты, что они на самом деле хотят, ведь молодость самолюбива. И его оживишь, подходящее дело ему дашь.

Брянцев рассмеялся. Перед ним живо встала редкостная в советской жизни фигура замороженного сноба давно ушедших времен — Бори Гунина, здорового сорокалетнего мужчины, нигде «из принципа» не служившего, писавшего с буквой ять и жившего исключительно за счет работы его старухи-матери. А эта мать, воспитавшая его в духе нерушимых традиций древнего рода Гуниных, безмерно гордилась его снобизмом.

— Верно! Хорошо придумала, Ольга! Как раз для него дело. Однажды, придя ясным после ночного заморозка утром в редакцию, Брянцев увидел сидящего за его столом немецкого офицера в круглых роговых очках.

При его входе офицер встал и отрекомендовался по-русски, почти без акцента:

— Доктор Шольте, Эрнест Теодорович. Начальник «абтейлюнга пропаганды „К“», будем работать вместе.



«Вот оно, наконец, настоящее начальство пожаловало, промелькнуло в голове Брянцева, ну, что ж, пора».

Офицер пересел на стул перед столом, уступая Брянцеву его место.

— Господин хауптман, — начал Брянцев, взглянув на его погоны.

— Господин доктор, пожалуйста. Или лучше Эрнест Теодорович. Я ведь уже давно в России. Я работал четыре года в информационном бюро при нашем посольстве в Москве.

— Видели вы нашу газету? — чтобы начать разговор протянул немцу Брянцев лежавший на столе свежий номер.

— Да, я приехал еще вчера и успел познакомиться с нею. В общем, неплохо, но есть и пробелы. Слаба, например, информация.

— Нет источников.

— Это понятно. Завтра приедут остальные сотрудники «абтейлюнга» и привезут наше радио. Будем получать все новости прямо из Берлина, А сегодня я хотел бы познакомиться со всеми вашими сотрудниками. Назначим хотя бы семь вечера здесь или где вам удобнее. Но созовите, пожалуйста, всех. Это не собрание, а интимная дружеская встреча.

Немец встал и, округло выпятив локоть, протянул руку Брянцеву, каблуками не щелкнул.

— Не военный, — отметил тот в уме — и вслух: — Все будет сделано, Эрнест Теодорович.

— Ну-с, господа, каковы ваши первые впечатления от знакомства с новым, на этот раз уж, кажется, постоянным начальством? — обвел Брянцев глазами заполнивших всю его комнату сотрудников.

Для первой встречи с доктором Шольте он избрал свою квартиру. «Меньше официальности, меньше сходства с советскими обычаями — больше интимности, а возможно и откровенности»? — думал он. «Вероятно, и новый немец хочет того же», Брянцеву с первого же взгляда, с первых же слов понравилась корректная сдержанность нового начальства, гармонично сочетавшаяся в нем с ясностью, твердостью воли. Это чувствовалось в каждом слове Шольте, в каждом его жесте. Вечером то же впечатление усилилось. Новый начальник не делал никаких «деклараций программы», не «намечал путей», а лишь рассказывал сначала о своей работе в Смоленске, где выполнял те же обязанности и организовал не только выпуск трех газет — общей, крестьянской и молодежной, — но и литературно-публицистического «толстого» журнала.

У Котова вспыхнули глаза: в его столе лежала рукопись уже законченного романа.

— В вашем журнале печатали и стихи, лирику? — спросила Елена Николаевна по-немецки.

— О, конечно, — ответил Шольте по-русски. — В журнале стихи необходимы.

Вольский принес с собой несколько бутылок церковного вина, добытого у отца-протоиерея, и когда оно, подогретое, — по вечерам уже холодало, — появилось на столе, разговор еще более оживился, газетно-журналистические темы отошли на второй план. Шольте как бы мимоходом, без нажима, расспрашивал сотрудников о них самих и попутно рассказывал о себе. Оказалось, что в детстве он был отчаянным сорванцом и драчуном, остепенился лишь в Кенигсбергском университете, знаменитом кладезе знаний Иммануила Канта, который блестяще окончил; знает пять языков и что теперь у него жена Екатерина Федоровна и два сына — Петр — Петька и Генрих — Андрюшка, что дома вся семья говорит только по-русски и что он всесторонне изучает Россию, как полагается доктору немецкого университета, специализирующемуся в определенной области. Стало совсем уютно.

— Ну, так как же, господа? Кто хочет высказаться? — сбился Брянцев на привычный советский тон.

— Славный парень! Симпатяга! — выкрикнул из угла Зорькин.

— Дело, по-видимому, знает хорошо, — уклончиво и осторожно добавил Котов. — Перспективы рисует широкие.