Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 65



— Все в порядке? — спрашивал он Брянцева, принимая от него еще сырой, пахнущий типографской краской лист сверстанной полосы.

— Конечно, в порядке, герр Нюренберг, — отвечал тот, — не враг же я самому себе.

Герр Нюренберг тотчас же ставил на полосе свою размашистую подпись и с приятной улыбкой возвращал ее Брянцеву. Единственным, что занимало его, были заголовки первой страницы. Смотря на них, он всегда впадал в творческий экстаз, выдумывал трескучий, барабанный подзаголовок сводки и требовал, чтобы его набрали самым черным, самым жирным шрифтом. Брянцев морщился, метранпаж ругался — приходилось переверстывать всю первую полосу, а то и часть второй. Но скоро нашли выход из этого положения: заголовок к сводке верстали «с воздухом», оставляя закамуфлированное место для творческих порывов герра Нюренберга. Это была выдумка метранпажа — старого, опытного газетного наборщика и еще более старого и более опытного пьяницы. Не зная по-немецки ни одного слова и не прибегая к помощи переводчицы, он ухитрился выпросить у Нюренберга рацион в бутылку шнапса к верстке каждого номера — три раза в неделю.

— Ничего, хороший немец, — говорил он, получая от фельдфебеля аккуратно выдаваемый гонорар, — только все-таки дурак. Разве это заголовки? Вот Пастухов был редактор, так тот действительно заголовки давал боевые! — при этом старый метранпаж обязательно рассказывал одни и те же типографские анекдоты о знаменитых «с солью и с перчиком» заголовках редактора «Московского листка» Пастухова.

Но не только метранпаж хранил хорошее воспоминание о герр Нюренберге и его кратковременном пребывании в редакции. Уборщица Дуся со слезами рассказывала:

— Заболел мой Федюшка, понесла его в амбулаторию. Там говорят: скарлатина. Не принимают в больницу, детское отделение под раненых пошло. Доктор Шульц советует: одно самое главное средство против этой болезни — стрепо… и не выговорю даже, он на бумажке написал. Он говорит: «Ты у немцев работаешь, вот у них и попроси, у них есть, а у нас нету». А как просить — сама не знаю, да и боязно. Только само собой получилось. Убираю я Нюренбергов кабинет, он приходит и видит — у меня рожа наплаканная. Сейчас через переводчицу спрашивает, почему это? Та ему все разъяснила. Он ни слова не говорит, только по плечу меня хлопает, надевает шинель и ходу. А через полчаса ко мне в комнату сам является. Мало того, что лекарство принес, еще своего пайкового масла порцию, в бумажку завернутую, дает и на мальчика моего показывает! Хороший человек, дай ему Бог доброго здоровья! Ожил мой Федюшка!

Цензоры менялись и дальше, появлялись, исчезали, не оставляя по себе следа, а газета жила своей собственной жизнью, все яснее и яснее оформляя ее. В деньгах недостатка не было. Тираж перевалил уже за двадцать тысяч и неуклонно рос по мере продвижения немцев на восток. Подписки не было, но не было и остатков от продажи розницы как в городе, так и в районах. Продавцы расторговывались с молниеносной быстротой и требовали еще. Читатель буквально рвал у них газету, особенно когда в ней начали появляться разоблачения злодейств Сталина и его клики: убийство Аллилуевой, истребление «ленинской гвардии», гибель Мейерхольда и т. д. Брянцев завел даже постоянный отдел «Тайны кремлевских владык» и хотел увеличить тираж, но Шершуков запротестовал:

— Бумажку, бумажку экономить надо, Всеволод Сергеевич! Пока что мы советским наследством живем, а как кончится — тогда что? Немцы-то, конечно, обещают. Но время военное, свой запасец вернее.

В том же темпе рос и коллектив сотрудников. Первыми появились две женщины, по странной случайности однофамилицы: Зерцаловы. Одну из них, что моложе, звали Женей, другую Еленой Николаевной. Появление Жени носило необычный характер. Увидав в газете заметку за подписью Е. Зерцалова, она, со свойственной ей экспансивностью решила устроить скандал за присвоение ее фамилии и инициала, явилась к Брянцеву и в самом агрессивном тоне потребовала объяснения. Тот вместо возражений вызвал через Дусю Елену Николаевну Зерцалову и представил их друг другу.

— Как видите, «Е. Зерцалова» совершенно реальна и имеет полное право на подпись своей фамилии и инициала.

Но дальше фамилий и инициалов сходство не шло. Во всем остальном Зерцаловы были полными антиподами.

Женя — всегда кипящий котел противоречий и неожиданностей: училась в четырех вузах — не кончила ни одного; была три раза замужем, всегда счастливо, но в наличии ни одного из мужей не оказалось; состояла до войны в комсомоле, но до скрежета зубов ненавидела все формы давления коллектива на индивидуальную личность; по происхождению была кабардинкой и вместе с тем пламенной русской, всероссийской патриоткой. Говорить просто и спокойно она абсолютно не могла и не умела: даже прося у Котова карандаш, который у нее постоянно ломался, она вкладывала в просьбу столько трагедийности, что, казалось, дело идёт не о тривиальном предмете, а, по меньшей мере, о револьвере для рокового выстрела. Но говорила она безостановочно и беспрерывно. Всегда спокойный, уравновешенный Котов, в помощь которому она была назначена литературной правщицей, к концу первого дня ее работы, нарушив свою обычную методичность, ворвался к Брянцеву.



— Уберите, немедленно уберите от меня этот «непрерывный поток» или газета не выйдет сегодня!

— Что она, не годится? Не умеет грамотно править?

— Нет, все это прекрасно. Очень культурна, знает и чувствует язык, но язык! Язык… — схватился Котов за голову.

— Ничего не понимаю! — оторопел Брянцев. — Сами говорите: знает язык и сами за голову хватаетесь!

— Этот вот ее язык. Этот! — и всегда сдержанный Котов вдруг высунул до отказа свой собственный язык, ткнув даже в него пальцем для ясности. — Этот!

В результате такой пантомимы Женю отсадили в отдельную комнату, благо пустых помещений осталось от старой редакции много. Материалы туда от Котова носила Дуся и каждый раз, выходя, повторяла:

— Скаженная!

Другая Зерцалова, Елена Николаевна, была совсем иного склада. До прихода немцев рядовая учительница языка и литературы, не очень-то преданная своей профессии, с переменой политического климата она разом преобразилась. На стене ее скромной комнаты появилось пожелтевшее фото папаши, очень внушительного вида действительного статского советника, при всех «станиславах» и «аннах»; стыдливо оголенная прежде лампочка под потолком обрядилась в пышную юбку палевого шелка, а сама Елена Николаевна совершенно неожиданно для своих дворовых соседок заговорила по-немецки и по-французски. Брянцев порекомендовал ее немецким офицерам, желавшим учиться русскому языку, и комната Елены Николаевны превратилась в настоящий салон, приняв в свое лоно, реквизированное в опустевшей еврейской квартире пианино. Теперь по вечерам в ней звучала «Лунная соната», хотя за обедом Елены Николаевны и двух ее детей была лишь картошка без масла.

В редакции Брянцев поручил ей отдел театральной критики. Городской театр уже возобновил работу, а кроме него, в бывших клубах открылось несколько кабаре, делавших полные сборы. Елена Николаевна приносила рецензии, написанные в стиле симфоний Андрея Белого, и если они появлялись в газете, то прорецензированным в них артистам приходилось долго разгадывать: что же, собственно говоря, о них сказано — похвалили их или обругали?

Случалось по-иному: войдя к Брянцеву, Елена Николаевна устало опускалась в самое спокойное кресло и вынимала из сумочки несколько смятых листков.

— Вчера была премьера. Островский. «Без вины виноватые». Тускло. Серо. Как все это далеко, бесконечно далеко ушло от нас, — тихо и печально говорила она, делая листками волнистые жесты, — я не могла. Понимаете, не могла писать о спектакле, хотя Кручинина была очень хороша, глубока. Но мой дух искал иного. Вот послушайте: