Страница 76 из 84
В древней Александрии она познакомилась с Ахиллом Татием, с тем самым эллинистическим романистом, целую главу которому в своем труде об античности посвятил мой отец.
Ахилл Татии влюбился в мою мать и уговаривал ее остаться в древней Александрии. Мой отец очень сердился на древнегреческого писателя, но остался объективным и свое отношение к творчеству Татия не пересмотрел.
Одна из лжеприятельниц моей матери, некая Афро-дита Капронычева, пустила ложный слух, что я сын древнегреческого романиста. Но кто мог поверить в это уж слишком парадоксальное обстоятельство? Кроме того, я был похож на своего отца, у которого не было ни малейшего сходства с Ахиллом Татием…
Моя мать все время отлучалась, чтобы не порвать связь со своими многочисленными знакомыми, рассеянными в разных веках и даже тысячелетиях. Многих из них она искренне считала приятелями и близкими друзьями.
— Мой близкий друг Тициан, — говорила она, быстро-быстро произнося слова, — ждет не дождется. Он уже начал писать мой портрет, а я вдруг упорхнула. Но я должна вернуться.
Она действительно порхала по векам, легкая, как бабочка, и залетала в окна к знаменитостям. Она знала Веласкеса и даже сумрачного Эль Греко.
Вечная туристка, трогавшая тысячелетия своими белыми, красивыми, ласковыми руками. Ее исследование о вымерших морских животных — китах — было написано наспех в каком-то межвековом пансионе или гостинице и не отличалось фундаментальностью. Специалисты обнаруживали в ее труде не только мелкие неточности, но даже фактические ошибки.
Разочаровавшись в палеонтологии, моя мать увлеклась античностью и даже собиралась писать роман из жизни эллинистического общества. Скорее всего, это был предлог для дальнейших экскурсий в прошлое, для встреч с Ахиллом Татием, пребывавшим там, где она оставила его, у себя в древней Александрии.
Древнему греку, и к тому же рафинированному и просвещенному александрийцу, было интересно беседовать с женщиной, хотя несколько и легкомысленной, но все же обремененной опытом двадцати двух последующих веков.
Впрочем, о чем они беседовали с Татием и как проводили время, — осталось тайной. Ее античный роман, тот, который она писала, консультируясь с одним из зачинателей этого многовекового жанра, подвигался медленно.
На стене в кабинете матери висело изображение стройного лукавца в синем хитоне и в древних сандалиях, человека, уподобленного изобразительной традицией эллинистической эпохи молодому богу. Ахилл Татий был абстрактно красив и обаятельно холоден, как те статуи, которые я видел в музее. У матери было много всяких реликвий, наглядных свидетельств того, что она сумела преодолеть расстояние между веками. Она ведь умудрилась побывать и в том во всех отношениях проблематичном времени, когда само слово и понятие «время» едва ли существовало. Существовал ли тогда человеческий язык? Этот вопрос задавали лингвисты в течение трех столетий, не умея ответить на него. Но моя мать ответила. Она, как выяснилось, беседовала с одним неандертальцем при помощи знаков. И все же матери не удалось убедить в этом лингвистов. Ее пребывание в мустьерской эпохе было взято под сомнение. Там еще никто не бывал по причине технических сложностей и большой дальности.
Научная этика не позволяла моему отцу препятствовать ее дальним экскурсиям и свиданиям с античным романистом, но как он страдал от ее продолжавшегося иногда годами отсутствия…
Это и сблизило его со мной.
5
Мы опять остались одни с отцом. Мы остались одни в своем двадцать втором веке, в это время года значительно опустевшем. Все разбрелись кто куда: на дно морей и океанов, в пустыни Марса, в другие, большинству доступные века и тысячелетия.
Отец как-то позвал меня в свою рабочую комнату, усмехнулся и сказал:
— А знаешь, Феокрит, давай тоже махнем куда-нибудь.
— А куда? — спросил я. — В древнюю Александрию?
— Еще чего не хватало. Нет, мы отправимся в свое прошлое.
И вот я стою у синего окна моего детства и смотрю, как с камня на камень прыгает какой-то человек, пытаясь перейти с одного берега на другой.
— Это тот самый? — спросил я отца.
— Тот. Разве ты его не узнал?
— Узнать-то узнал. Но не могу поверить своим глазам. Ведь прошло много лет, а он все прыгает, почти на одном месте.
— Дело не в расстоянии, а в другом.
— В чем?
— Время тут замедляют согласно законам физики, открытым недавно. Не обращай на него внимания. Пусть себе прыгает.
Я долго стоял у окна и смотрел, как прыгал странный человек. Прыгнет — и повиснет над водой, словно у него есть невидимые крылья. Прыжок, потом опять прыжок — и всё на одном месте.
Потом мне стало скучно, и я пошел к Дориану Грею.
Дориан Грей принял красивую позу и прочел своим звучным, поющим, как речная вода, голосом:
Он подозвал свою автоматшу-жену — ее звали Дуль-синея Тобосская — и сказал ей нежно:
— Хулиганка.
— Завистник, — ответила она ему томно.
— Спекулянтка.
— Хапуга, — проворковала она.
Все эти мертвые, покрытые пылью, заплесневевшие от давности слова, напечатанные в словаре мертвых выражений, вдруг ожили и повеселели. Они, казалось, подмигивали мне, говоря: «Нас хоть и похоронили, заперев в шкаф, но мы выбрались на волю и теперь играем».
Я подумал, что разговор Дориана Грея с его милой автоматшей-женой полезен мне как урок древнего языка. Все эти красивые и звучные выражения пригодятся мне, когда я поеду с туристской группой в прошлое.
— Пролаза, — восторженно сказал Грей.
— Холуй.
Дориан Грей поцеловал автоматшу. Вот этого он при мне не имел права делать. Моя мать ему строго запретила целоваться при посторонних и детях.
— Зачем ты целуешься? — спросил я Дориана Грея. Автомат и автоматша удалились, мило сказав на прощанье:
— Прохвост.
Я сразу же после их ухода заглянул в словарь вышедших из употребления слов и, узнав, что означает слово «прохвост», очень огорчился. Потом я подумал, что вышедшие из употребления слова, выбранные автоматом, имеют обратный смысл, и снова повеселел.
Повеселев, я вышел из дома и пошел в сторону реки. где с камня на камень прыгал загадочный человек.
Вода в реке шумела, сквозь ее шум я окликнул прыгавшего.
— Здравствуй, — сказал я. — Как тебя зовут?
— Так же, как и тебя. Я Феокрит.
— А кто ты такой? И чем занимаешься?
— Я прыгаю.
— А зачем ты прыгаешь?
— Не знаю. Знает тот, кто поставил опыт.
— А тебе плохо здесь?
— Нет, наоборот. Скорей хорошо. Подо мной река, надо мной синее небо. И мне хо-ро-шо!
Мне тоже было хорошо на берегу, хотя я не прыгая с камня на камень, а стоял на одном месте.
Потом я услышал голос кукушки. Протяжные звуки длились, замедленные и влажные, и казалось, не кукушка, а лес на том и на этом берегу или оба берега беседовали друг с другом на протяжном, тающем птичьем наречии.
Человек прыгал. Он прыгал днем и ночью, поднимая себя над рекой и снова опуская на камни.
А мы с отцом ловили форелей.
— А что хотят узнать с его помощью? — спросил я отца.
— Что такое время. Для этого и построили поле замедления. Специалисты это так называют. Но тут все мне кажется замедленным, как в детстве. Слова, поступки, дела, звуки. Послушай, как медленно кукует кукушка. Ей некуда торопиться. И она вливает в свои звуки все свое томление по секунде, которая длилась бы как годы.
— Клюет! — крикнул я, показывая на синюю прозрачную воду реки и на поплавок.
В синей студеной воде форель схватила наживку и, сорвав ее с крючка, унесла в глубь реки.
Я стал на камень и с него прыгнул на другой.
— Вернись, — сказал отец, — не то попадешь в поле замедления и будешь прыгать, оторвавшись от одного берега и не добравшись до другого.