Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 79

К Игнату подъехал Калмыков:

— Вконец осатанела сволота. Прет и прет. Надо… понимаешь?

Игнат кивнул. Да, требовался удар, веский, молниеносный, чтобы осадить белых, не допустить их к переправам… Они осмотрели позицию. Впереди змеистая речка, за ней — ровное, насквозь простреливаемое поле, дальше взгорок, на нем, судя по отсверкам стекла, белый штаб, слева щетинистым гребнем синел вековой лес, по-здешнему — урман.

Ударить решили немедля. Несколько рот выдвинулись к змейке-речке, завязали огневой бой. Тем временем главные силы пошли в обход, через бурелом, по колено, а где и по пояс в ржавой болотной воде… Наконец лес был пройден. Подоспели отставшие, пулеметные номера засели вдоль опушки, изготовились. Комбриг взмахнул наганом:

— Впере-о-о-од!

— Урррр-р-р-р-а-а-а! — загремело по урману. Атака была на редкость стремительной. Ни Игнат, ни Кольша, ни другие не заметили, как проскочили поле. Три новенькие пушки-скорострелки сиротливо застыли под горой: прислуга, обрубив постромки, ускакала прочь… Но вот подвалили резервы, до полка, не меньше, на склонах бугра началась рукопашная. Богоявленцы и белоречане били прикладами, литыми «пятками» наганов…

Под вечер отошли к реке. Белые, получив крепкий урок, поотстали, над урманом распростерлась тишина. От берега к берегу засновали юркие челноки, перевозя раненых, батарейцы канатами перетягивали по дну орудия, свои и трофейные, пехота столпилась у костров, разведенных в укромных уголках, грызла черные, каменно-твердые сухари, запивала водой. Отыскались-таки обозы: по выходе из села Воробьи едва-едва не угодили под казачьи пики и сабли, чудом увернулись, благодаря находчивости Ксенофонта Медведко.

Ребята повеселели.

— Что ж, лиха беда — начало, а там и штаб вскоре объявится! — радовался Кольша Демидов. Он теперь командовал ротой.

Игнат с командой пеших разведчиков до утра удерживал переправу через Тобол.

Под огнем переплыли реку, оснулые, на шатких ногах ввалились в старые окопы, казалось покинутые навсегда, и первое слово Игната было о Петре Петровиче. Никто ничего не знал, даже молодой оператор, который вел головную группу штабных и, заплутав среди бесчисленных озерявин, выбрался к переправам соседней дивизии. По его словам, переданным ребятами, вторая группа с начштаба тоже готовилась в путь. Не знал и Санька Волков, хотя его связисты оставили Воробьи чуть ли не последними.

Он сидел в окопе рядом с комиссаром, рассказывал:

— Пока провод сматывали, пока грузили аппараты на телеги, смотрим — пусто. Потом конный выскочил из темноты, заорал благим голосом: «Обалдели, мать-перемать? Кругом — казара!» Мы, понятно, с места в карьер… — Санька вгляделся в грустное, пепельно-серое лицо товарища, сказал горячо: — Да не мог он пропасть, не такой человек. В жизни отыскал дорогу, и здесь выпутается, ей-ей!

Предчувствие беды точно тисками схватило сердце Игната. Ни слова не обронил в ответ, повернулся, пошел к дому, где разместился штаб.

Там вовсю кипела работа, молодой оператор, правая рука Петра Петровича, не спал. То и дело звонили из полков: на реке усилены караулы, роты приводятся в порядок, впервые за четверо суток подвезена горячая пища… Готовилось донесение в штадив, писаря уточняли списки убитых и раненых, у крыльца переминалась с ноги на ногу орава «Иисусовых воинов», пойманных уральцами.

К Игнату шли комиссары, политруки, председатели партийных бюро, каждый со своими заботами, он вникал, советовал, кое с кого снимал стружку, а в голове острием торчала мысль: что с Петром Петровичем? Ему казалось: вот-вот откроется дверь, порог стремительно перешагнет сухонький, подтянутый начштаба, и потечет его быстрый, рокочущий говорок…



За Тоболом стояли недели три. Белые сгоряча сунулись было к воде, но, встреченные плотным огнем, отпрянули. Да и силы у них были далеко не прежние. Наступило затишье, — правда, относительное, зыбкое. Через реку нет-нет и вспыхивала перестрелка между постами. Свинец летел вперехлест — с правого на левый, с левого на правый берега.

— Эй, остановись, побалакаем! — кричали красные.

— А зачем вы пуляете? — орали в ответ колчаковцы.

Пальба умолкала, и завязывались «дипломатические переговоры». Тут и ругань, и угрозы, и агитация. Сыпались остроты в адрес адмирала с заморской нечистью, в адрес «комиссародержавия»… Изредка подавали голос орудия. Пробовали на крепость оборонительные узлы, нащупывали слабину здесь и там, просто нагоняли страх.

Всякую ночь на тот берег отправлялись охотники за «языком». Особенно везло Кольше. Чуть задремлет белый «секрет», его цап-царап, и в лодку.

Отшумел последний листопад, поредело чернолесье, и только урманы стыли в знобкой темной зелени… Десятого октября на заре красные вторично форсировали Тобол.

…Снова обступали темными избами Воробьи, вокруг ни песен, как в первый приход, ни звонких ребячьих голосов, только на востоке, в пяти-шести верстах от села, погромыхивали пушки.

У братских могил тесно бились работники штаба, ординарцы, выборные от полков и батальонов.

Хоронили Петра Петровича, настигнутого в ночи казарой, хоронили бойцов, погибших при новой атаке села, и вместе с ними, как солдата, хоронили молоденькую учительницу. Видно, кулачье прознало о ее разговоре с военкомом, расправилось по-своему: когда передовые части бригады вошли в Воробьи, висела учительница посреди площади, тоненькая, исколотая штыками, с вырезанной грудью.

Игнат неотрывно смотрел на гроб с останками начштаба. Сколько было пройдено вместе, сколько испытано, доброго и подчас нестерпимо горького, обидного… Сколько было споров, задушевных бесед о том, что ждет впереди, и вот не дошел, упал на безымянном взгорке, с раскроенным наискось плечом…

Густо резанул залп.

Осень поперву была как осень. Круглилось нежаркое солнце, пламенела листва, устилая дороги, над головой с криком проносились журавлиные стаи. Потом небо потускнело, налилось мутью, посыпала морось, на трое суток подряд расхлестался проливной дождь. Потихоньку-полегоньку подуло с севера, багрово-синий отсвет лег по черте окоема. Ударил морозец. Мокрядь словно схватило на лету: перелески и склоны оделись густым инеем, под ногами зазвенел тонкий гололед. В одну каленую ночь пала пороша, начисто сгладила рытвины и ухабы, и потекли ровные студеные дни. Сизо голубели полосы неба промеж свинцовых туч, вдалеке белели хомутины продолговатых озер, скованных льдом, ветер вполголоса напевал в оголенных ветвях.

Омск, столица Колчака, был взят штурмом Двадцать седьмой дивизией. Тридцатая миновала его стороной и в районе Колывани, после недолгого боя, настигла огромный обоз беженцев. На многие версты растянулся он по тракту. Плотно, в четыре-пять рядов, катились кожаные возки, скрипели полозьями простые деревенские сани, следом поспевали разномастные фаэтоны, брички, линейки, медленно плыли орудия, зарядные ящики, солдатские кухни без дымов. По обочинам, испестренным пожогами, валялись палые лошади, сломанные кибитки, мебель, штуки атласа, бархата, шелка, искристых сукон.

Игнат, настороженный до предела, видел, как правофланговый Мокей Кузьмич не утерпел, наклонился, поднял кус тонкого зеленого сукна, почмокав губами, пронес немного, бросил. У Игната отлегло на сердце: «Ф-фу, напугал, бородач!» Но, оказалось, тот облюбовал небесно-голубой атлас. Сгреб на ходу пятерней, сделал несколько шагов, швырнул атлас прочь, соблазненный бархатом. И пока он то нагибался, то вновь распрямлялся, Игната кидало из жара в холод, из холода в жар. Наконец Мокей подобрал балалайку, брошенную солдатами, заткнув рукавицы за пояс, весело затренькал, запел сипло:

Обоз накатывал густыми валками, сбивался, пугливо уступал колонне дорогу. В повозках сидели господа. Один, в мехах, с испанской бородкой, заметил своекорыстные потуги правофлангового, суетливо соскочил с саней, протянул золотые карманные часы.