Страница 27 из 31
— Терпите, братцы, народ бессовестный ноне. Нет правды. Один раз украл — и уж навек вором стал, — што это такое? А того не понимают: воровать — не торговать, больше накладу, чем барыша… Не горюйте, братцы, — вором пуста земля не будет, хотя его и повесят. Воровской род все роды переживет.
— Правду сказываешь, атаман: вора повесят, на то место новых десять, — отозвался бойкий молодчик, одетый в кольчугу, Семка Карась.
Кречет погрозил ему кулаком:
— Не мудри! Будь смирен. Говори всем: лучше по миру сбирать, чем чужое брать.
Бродяги сипло расхохотались.
— Чего ржете?
— Уж больно смешно… «чужого не брать». Да как же это так? Чудно!
Хохотали до слез.
Семка Карась развеселился хоть куда.
— Во Святом писанье сказано: «Кто украл — один грех, а у кого украли, тому десять». Стало быть, вор праведнее…
Снова хохот на весь лес.
Василий Кречет важно осмотрел свою дружину и плюнул:
— С вами тока душу опоганишь…
И снова влез в повозку. Толкнул в бок возницу, совсем юного бродягу, одетого в женскую ферязь, прозванного Зябликом.
— Чего, гнида, дремлешь?
— Я, батюшко атамане, думаю…
— О чем те думать, коли атаман позади тебя сидит?
— Об отце думаю…
— Чего о нем думать?.. Ноне — я твой отец и твоя голова.
— Жив ли он? Телепневские мы, Овчины, боярские… Ушел мой отец в лес… Казнил царь хозяина нашего…
— Стало быть, отец теперь жив будет и счастлив…
— Со Спиридоном, нашенским мужиком, ушел… Царя испужались… Боярыня напужала… Ревела на сходе. Да вот у нас дядя Еж есть… Зовет он их обратно. «Дураки, — говорит, — не на нас гневается государь, а на князей…»
— Живи и ты с умом, паря. Боярским слезам не верь. Притворчество. Поживились вы иль нет на усадьбе-то, после боярина?
— Не! Боярыню пожалели…
— Вот уж за это не люблю мужиков. Гнилой народ!
— В лес, говорю, убегли мужики…
— Што ж из того? Давался дуракам клад, да не умели его взять. Э-эх вы, лапти! А ты што ж с ними не утек?
— Отец не взял. Мне стало неохота, сироте, с теткой в избе сидеть. Ушел и я, со страху, с тоски убежал…
Немного помолчав, Кречет сказал:
— Вижу. Не горюй. Со мной человеком станешь. Погляди кругом, какая благодать. Какой лес! Самый наш приют… В лесу вольный человек — выше царя. Счастливее. Нет у него ни вельмож, кои могут его отравить, зарезать, удавить… Нет грабителей-дьяков. Вольный лесной человек сам кого хочешь ограбит. Одни звери и птицы. Словно в раю. Особливо если кистень да сабля есть. Слушай, дурень, и учись. Помру — у кого будешь учиться?
По сторонам узкого просека, в гуще пышных папоротников, перемешанных с синими колокольчиками, высокие, прямехонькие сосны, и хотя день жаркий, солнечный, в просеке приятный сумрак и прохлада. Где-то поблизости кукует кукушка.
— Што есть бояри? — глубокомысленно произнес Василий Кречет. — Возьми вот Судный приказ… Работал я и там… Посылали меня дьяки боярские к купцам, вино штоб подбросить… Иду я к купцу, несу ему винишко, а за мной дьяк с целовальниками… Накрывают нас. Купца за горло: «Ах ты, сукин сын. Как смеешь вином торговать?!» Тот божится, клянется, што и в уме-то у него той торговли не было… Ему не верят, спрашивают меня; я тыкаю пальцем в купца: «Продавал, продавал, мне продавал сей купчишко вино». Обоих нас грозят на съезжую стащить… Купец раскошеливается, откупается… Деньги — в боярскую мошну, да приказным — малая толика, и мне кое-што… Вот те и Судный приказ… А в Разрядном, либо Разбойном, приказе? Всяк разбойник, самый убивец, боярину доход дает… Казанский и Астраханский приказы так ограбили улусы луговой и нагорной черемисы, што я едва с голоду там не сдох… Застращали, до бунта довели, да на царя все и свалили, будто то по его приказу… Вот те и бояре. На многих я работал… Да, по совести сказать, опротивело мне, стыдно стало: в лес вроде потянуло, на чистую работу, без предательства… Так-то, дружок. А ты вздыхаешь о своем боярине… Да черт с ним! Их еще немало осталось.
Позади повозки бродяги затянули песню.
Василий Кречет впал в раздумье. Ежели не похищать эту самую грязновскую инокиню («леший ее подери») и, не доехав до монастыря, сбежать, уйти в лес по своему обыкновенному делу, то в Москву тогда лучше и не показывайся, распрощайся тогда с Москвою навсегда, не придется уж тебе промышлять около приказов, не удастся морочить добрых людей и навеки суждено будет остаться лесным бродягой. А это, пожалуй, теперь и не к лицу ему, Василию Кречету. В стольном граде, около приказных людей, все-таки прибыльнее, нежели в медвежьих трущобах у леших да ведьм. Не такой он стал, Кречет. А разбойникам, бродягам, что идут с ним в Устюжну, надо говорить иное… Пускай надеются, что Кречет будет с ними разбойничать по лесам. А на деле: удостой только, Господи, игуменью, оную блудницу, увезти к Василь Григорьичу, а там всех бродяг по шеям… Правда, конечно, и то, что в лесных налетах, в битвах с купеческими караванами куда больше удали, куда веселее и честнее, нежели на гнусной предательской работе по указке боярских дьяков, но нельзя же разорваться. Надо выбрать что-нибудь одно.
«Ба! Каково заботушки-то! — почесал себе затылок Кречет. — И так хорошо, и этак не худо».
Зяблик тоже думал. Он тоже по-своему разбирался в том, что с ним происходило. Василия Кречета он слушал будто бы и со вниманием, а на самом деле его мысли были далеко. Он думал о своем отце и с горечью осуждал его: зачем отец не взял его тогда с собою в лес? Теперь вот скитайся с чужими людьми, да еще с разбойниками. Убежать? А как и куда? При случае все же надо освободиться от воровской кабалы. Грешно с такими людьми скитаться, еще грешнее из одного горшка с ними пищу принимать… Бог накажет. Отец учил сторониться лихих людей.
— Ты, курносый! Опять задумался? Мотри у меня! — погрозил ему пальцем Кречет. — Вот уж истинно: дурака учить, что мертвого лечить. Ты ему свое, а он тебе свое…
Долго ли, скоро ли, — с разговорами, перебранками, прибаутками да песнями добрались-таки до того долгожданного монастыря, показали воротнику из-под полы кистень и хлынули в обитель.
— Где игуменья? — вылезая из повозки, грозно спросил Кречет первую попавшуюся ему на глаза черничку.
— Милые вы мои, нешто вы не знаете? — пролепетала она, дрожа от страха.
— Да ты не бойся. Чего трясешься? Мы люди простые, баб без нужды не трогаем. У нас ножички ростовские, молодчики мы московские, мыльцо грецкое, вода москворецкая! Так пропускай народ — отходи от ворот. Вот какие мы!
Кречета забавлял испуг чернички.
— Ладно, Дунька, не бойся… Указывай, где игуменья. Худа ей никакого не будет, постничаем. Мы народ жалостливый. Веди к ней.
Черничка проводила Кречета до самой кельи игуменьи.
— Пришли мы по ягоду, по клюкву, с царским указом, — и, обратившись к своим товарищам, Кречет крикнул: — Живей! Штоб у меня вихры завить, ус поправить да и на своем поставить. Место, видать, ягодное. Поостерегитесь, однако, не завиствуйте. Кистенем облобызаю. Запрещенный плод сладок, а человек падок — вот и терплю и вас остерегаю. Думаете, легко мне? Сам неустойчив.
Грузно шагая по ступенькам в сопровождении двух бродяг, поднялся Василий Кречет в келью.
Вошли. Помолились. Кречет как взглянул на стоявшую перед ним инокиню, так сразу догадался, что… «она». «Эге! Василий Григорьевич понимает!»
— Кто вы? Что за люди? — удивленно спросила инокиня.
— Охрана к тебе пожаловала, матушка игуменья… Агриппина ли ты? Постой, дай на тебя посмотреть… Ничего!
— В пострижении Олимпиада… По миру была Агриппиной.
— Тебя, ангельская душа, нам и нужно… В Москву приказано тебя, матушка, везти. Хочешь не хочешь, а поезжай. Не то силой скрутим. Глянь, сколько нас.
— В Москву? — испуганно переспросила инокиня.
— Государево дело. Сбирайся в путь-дорогу… Не мешкай! Пора уж черничке счастью не верить, беды не пугаться.
— Коли государево дело, могу ли я ослушаться. Да будет на то воля Господня. Везите меня в Москву, — смиренно произнесла инокиня.