Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 16



— Ты поймал, я заморозил. А ты, сестричка, разморозила. И решила сварить балхай[3]. А что? Обычное дело. Отрубила ты налиму голову, вынула потроха с икрой…

Я содрогнулся второй раз, вспомнив, что значит это безобидное, это смертоносное «решила сварить». Как мы выжили, ума не приложу. «Топор!» — и кухонный топорик свистит у меня над ухом. «Нож, сюда! Живо!» — и остро заточенный нож на лету срезает прядь волос с макушки Нюргуна. «Эй, доска! Да не ты, балбесина! Разделочная доска!» В последний момент я отпрыгиваю, доска краем чиркает меня по щеке и уносится к грозной Айталын-боотурше. Ой-боой! Как же мы, человеки-мужчины, скакали! «Ложка! Ложка с дырками! Миска…» Хрясь, тресь, бряк! Пар столбом, вода кипит, рыба варится. Запах — до Седьмых небес. Папа с мамой, небось, принюхались: «О, чуем! Наша дочка стряпает!» Вот тогда-то Нюргун забился в угол, расплылся в улыбке и заявил: «Люблю!»

Ну, это случилось еще до нашего спора.

— Отрубила! — Айталын подбоченилась. — И вынула!

— И сварила, — кивнул я. — И ложкой размешала.

— Размешала!

— И пестиком растерла. И кости выбросила.

— Выбросила! Как мама!

— Ага, точно.

— И заправочку кисленькую! Остренькую!

— И заправочку.

— Так чего ж тебе, чиччику[4] драному, надо? Садись, ешь!

— Мама, — начал я, наслаждаясь каждым словом, — у нас терпеливая. Она балхай ставит в холодок. Ждет, пока застынет. А печеночку мама разминает и сверху кладет, горкой. Прямо на студень. Красотища! Мама ждет, не торопится. А ты из котла в миски — хлюп! Ешьте, братики! Обжигайтесь! Бегом сварено, бегом съедено… А еще говорила, что хочешь Мюльдюна побаловать!

— А вот и побалую! Прилетит Мюльдюн, ему и остынет. Ему и застынет! Ему с печеночкой! А вы, бездельники, перебьетесь…

— Летит, — сказал Нюргун.

— А ты молчи! — напустилась на него Айталын. — Будешь мне тут! Будешь… Стой!

Нюргун встал.

— Нет, сядь!

Нюргун сел.

— Да что ты скачешь? Ты повтори! Что ты сказал?

— Летит, — повторил Нюргун.

И для верности ткнул пальцем в потолок:

— Мюльдюн летит.

— Уже? Ой, я побежала! Я встречать…

И моя драгоценная сестричка опрометью выскочила за дверь. «Доха! — услышал я. — Шапка!» Не помню, рассказывал я вам или нет, но Айталын умудрилась приучить одежду откликаться на зов. Сестра бежит, доха летит вслед, догоняет. Я сколько ни пробовал — ни в какую! Кричу, горло сорвал — хоть бы сапог прискакал, что ли?

— Еда, — Нюргун прервал мои размышления. — Вкусно.

— Смотри, не обварись.

— Горячо. Люблю.

И он сел к столу хлебать балхай. Встречать нашего старшего брата Нюргун, судя по всему, не собирался.

2

Можно?



Облако кружило над домом.

Если верить другим облакам, стоячим, ветра не было вовсе. Если верить этому облаку, ветер сошел с ума. Или, что вернее, Мюльдюн сошел с ума. По какой причине он наматывал круги над нашей крышей, а не спускался на загодя расчищенное место у крыльца, я знать не знал. Я просто беспокоился. Скажете, зря? Может, и так. Но из всех путей Мюльдюн-бёгё обычно выбирал кратчайший. Ему было проще напролом, чем в обход. И вот на̀ тебе…

— Давай! — надрывалась Айталын. — Дава-а-ай!

И махала рукой.

Мюльдюн не давал. Кружил и кружил, словно шутник-табунщик пристегнул ездовое облако к коновязи ремнем-невидимкой. Эй, Мюльдюн, подумал я. Ты чего? Ты кого-то высматриваешь? Нюргуна, что ли? Мы с сестрой на виду, значит, Нюргуна. А зачем тебе его высматривать? Болван, ответил мне Мюльдюн. С кем ты разговариваешь? Со мной?! Ты сам с собой разговариваешь. Сам себе объясни, и отстань от меня.

— Дава-а-а-ай!

Облако оставалось в небе.

— Анньаха! Анньаха!

Это Мотылек. И Нюргунов Ворон. Кони ржали в конюшне, привествуя гостей. За зиму они — кони и облако — привыкли друг к другу, чуяли прилет Мюльдюна, радовались. Садись, ржали кони. Чего ты медлишь? Мюльдюн боится, подумал я. Нет, глупости. Нет, боится. Да ну, чепуха. Рядом с Мюльдюном есть кто-то, кто боится? И силач Мюльдюн из-за чужого заячьего сердца гоняет облако туда-сюда? Показывает трусливому кому-то: вот Юрюн, вот Айталын. Они хорошие, добрые. А что ссорятся, так это балхай виноват. Горячий балхай, вот и ссорятся. Они сейчас помирятся, мы и спустимся. Не бойся!

— Давай! — заорал я.

И тоже рукой замахал. Даже двумя руками.

Облако только меня и ждало. Легче пушинки оно скользнуло вниз, прокладывая к земле путь, похожий на витую березовую стружку, и с влажным чмоканьем опустилось перед крыльцом. Как землю поцеловало, да. Не двигаясь с места, боясь спугнуть трусливого кого-то, я смотрел, как пушистый бок облака изменяется, словно балхай — дался мне этот балхай! — на холодке, превращаясь из густой похлебки, курящейся паром, в студень, из студня — в плотную, слипшуюся кашу. Ложка выскребла в каше ямку, наружу бочком выбрался Мюльдюн, нет, не Мюльдюн…

— Мама! — закричала Айталын.

И вдруг расплакалась:

— Мама! Он сказал, что я!.. что ты!.. балхай ему горячий!..

Похоже, не один я сегодня уперся лбом в похлебку из налима. Смущенный, с ушами-кострами, пылающими отсюда до небес, я топтался на месте. Айталын же со всех ног бросилась вперед и чуть не сшибла маму прямо на Мюльдюна. Наш старший брат раскрыл объятия, готовясь схватить в охапку обеих женщин, и схватил бы, удержал, но мама оказалась сильнее, чем думалось вначале. Мне сперва вообще померещилось, что мама еле стоит после долгой болезни. Бледная, губы дрожат. Глаза припухли, красные. Ну, вы меня поняли. У вас есть мамы? Они болеют иногда? Вот-вот, и я об этом.

— Мама!

— Доченька… взрослая совсем…

Стою я, значит, Юрюн Уолан. А возле облака — Мюльдюн-бёгё. Братья-боотуры, сила и силища. А между нами — человеки-женщины. Обнимаются, плачут. Носами шмыгают. Глупости всякие говорят. Щеки друг дружке обнюхивают, макушки. Волосы ерошат. Короче, жеребячьи нежности, стыд и позор. Нам бы с Мюльдюном хмыкнуть да отвернуться. А мы уставились на них, будто у нас шеи в плечах застряли. Мюльдюн набычился, как перед дракой. Желваки на скулах катает. А у меня по щеке что-то течет. Горячее, мокрое. И чую я, что сейчас сорвусь с крыльца, дурак дурацкий, рвану бегом, и пусть Айталын обзавидуется, потому что мама, и столько времени прошло, и не надеялся, и мама, и опять мама…

— Мама?

Нюргун встал рядом. Он сопел мне прямо в ухо. Я чуть не оглох, так он сопел. От Нюргуна пахло вареной рыбой. И кисленькой заправочкой. И крепким мужским по̀том. И чуть-чуть можжевельником. В начале зимы я совершил подвиг — уговорил его спать в «можжевеловой» спальне. Ладно, зачем врать? Не я уговорил, а он согласился. Уж не знаю, на лежаке он там ночами валялся, или у стены стоял. Наверное, стоял. Спать, как все, Нюргун так и не научился.

— Можно? — спросил он.

— Можно, — кивнул я.

Клянусь, я понятия не имел, о чем он спрашивает, и что я разрешаю. Голый по пояс, густо заросший черным волосом, Нюргун побрел к маме. Айталын выскользнула из маминых объятий, отошла на шаг в сторону. Сестра следила за Нюргуном, как охотник — за чужим псом, чьи повадки ему неизвестны. Только посмей, предупреждала Айталын. Ты только посмей! Понял? Если честно, я ничегошеньки не понял. А Нюргун, должно быть, и не видел сестры. Он и мамы, по-моему, не видел. Брел, свесив голову на грудь: топ, топ, топ. Я лишь теперь заметил, что он вышел из дома босиком. Вот, добрел. Стоит, глядит себе под ноги.

Сейчас дырку в земле провертит, взглядом-то.

Я вспомнил день его освобождения. Я, считай, вернулся туда, во чрево железной горы. Вот, стучат зубчатые колеса. Вот Нюргун обнюхивает Умсур — бесстыже, по-звериному, там, где люди не нюхают при свидетелях. Вот он обнюхивает меня, булькая носом. Умсур вздрагивает, а я ухмыляюсь, до скрежета зубовного боюсь не вовремя обрасти доспехом и взять в руки меч. Вот он прокусывает мне губу, и моя кровь попадает ему в рот. Я разгребаю Нюргуну волосы, и понимаю, что у него мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у нас обоих мамины глаза.

3

Балхай — наваристая уха из головы, икры и потрохов налима. Едят, как похлебку, но чаще в виде студня.

4

Чиччик — прохвост.