Страница 2 из 22
1. Желтый блокнот
Найден на полке над мойкой, нелинованный, формат 16 х 16, 80 страниц, из которых полностью исписаны 76. Переплет желтый, с надписью «Шведский национальный союз пчеловодства».
Содержит весьма личные и весьма безличные записи. К числу последних относятся перечни ежемесячных хозяйственных расходов, памятные записи и заметки о разных работах на пасеке. Из них мы, понятно, включили в это издание лишь несколько характерных выборок.
Начат в феврале 1970 года.
2. Голубой блокнот
Найден в книжном шкафу, на самой верхней полке. Формат А4, бумага линованная, крышка голубая, с надпечаткой «Книжный магазин Шёберга, Вестерос». 112 страниц, из которых 97 целиком заполнены с обеих сторон. Содержит вклеенные газетные вырезки, выдержки из прочитанных Вестином книг и собственные его рассказы.
Начат не ранее лета 1964 года.
3. Рваный блокнот
Так называемый телефонный блокнот. Обложка наполовину оторвана. Надпечатка: [КТО ЗВОНИЛ?]. Найден в кухне возле телефона, на столе, прямо против мойки.
Содержит местные телефоны, несколько телефонных номеров других городов и кое-какие заметки о развитии болезни.
Начат не ранее 1970 года.
1
Письмо
…дул ветер, да еще и совсем теплый. Случилось это в прошлом году, в конце августа, собака убежала, именно тогда она стала убегать, и я искал ее, а было уже часов одиннадцать вечера. Небо пряталось в тучах, темень такая, что даже кроны деревьев не различить, слышно только, как в них неустанно шумит ветер. Все тот же ровный, сильный, на удивление теплый ветер. Помнится, мне доводилось переживать нечто подобное, но не помню точно когда.
Шагая по тропинке к Сундбладам — она ведет вдоль берега озера, и я чуял запах воды и слышал плеск волн, но не видел их в потемках, — я вдруг явственно ощутил, что на ботинок мне прыгнул маленький лягушонок.
И тут я сделал то, чего не делал, наверное, с пятидесятых годов. Быстро нагнулся и, сложив руки ковшиком, провел ими сквозь влажную траву чуть дальше того места, где он должен был находиться.
Старый трюк действует безотказно. Лягушонок скакнул прямо в мои ладони, он был до того маленький, что я спокойно мог держать его в одной руке, как в клетке.
На миг он совершенно оцепенел, и я сложил из ладоней клетку побольше.
Вот так я стоял и слушал ветер, держа лягушонка в ладонях, будто в клетке, а ветер, все тот же теплый, упорный ветер, гулял среди деревьев. И воздух кисловато пах муравьями, которых в прибрежном лесу было великое множество. Я отчетливо чувствовал, как лягушонок дрожит у меня в руке.
И вдруг он написал, прямо мне в руки.
По-моему, мало кому привелось испытать такое.
Моча у лягушек холодная как лед. Я так изумился, что разжал руку и выпустил лягушонка. А сам все стоял, совершенно остолбенев, и ветер шумел надо мной в кронах деревьев, а рука замерзла от лягушачьей мочи.
Мы начнем сначала. Мы не сдадимся.
(Желтый блокнот, I:1)
* * *
Собаку я нашел у Сундбладов. Она прибежала к ним сразу после полудня, ее угостили оладьями и дали попить. Вышло до крайности неловко: когда я хотел забрать ее с собой, она воспротивилась. Упиралась всеми четырьмя лапами в кухонный половик и не желала идти.
Очень неловко. Ведь они могли подумать, будто собака боится идти домой, потому что я плохо с нею обращаюсь. А это неправда.
Тут что-то другое, но я никак не пойму, что бы это могло быть. Странное дело, собака словно чем-то испугана, причем уже в третий раз за последние недели. А ведь я обращаюсь с нею точно так же, как обращался все эти одиннадцать лет. Согласен, иногда я, наверно, излишне решителен и резковат, но чтоб пугать — нет, это исключено. Собака знает меня как облупленного, ведь она попала ко мне совсем маленьким щенком.
Есть только одно разумное объяснение: собака уже так стара, что в ее обонятельной памяти происходят какие-то чрезвычайно тонкие изменения. И потому она просто-напросто не узнаёт меня.
С одной стороны, она, по-моему, до невозможности плохо видит, но, с другой стороны, зрение для нее значит не так уж много.
Однажды зимой в начале шестидесятых я катался на лыжах — лыжня шла по холмам к озеру Мэрршён. Тогда я еще учительствовал неподалеку от Эннуры, в старой школе, которую потом перевели в Фагерсту, и покататься на лыжах мне удавалось только по субботам и воскресеньям. Стояло погожее февральское воскресенье, народу на лыжне было довольно много, и, поднявшись на вершину холма, я увидал впереди, метрах в тридцати, мужчину в голубой куртке.
Собака все время немного опережала меня и отлично знала об этом человеке на лыжне, уже давно, на протяжении нескольких километров, он был запечатлен в ее памяти как обонятельный образ, как запах.
И вот, этот мужчина, который был немного старше меня, сходит с лыжни — что-то поправить или пропустить меня, поскольку я едва не наступал ему на пятки.
А собака, черт ее подери, мчится прямиком на него, и он, не удержавшись на ногах, плюхается на лыжню!
Для собаки нет человека в голубой куртке, есть только интересный запах, за которым она следует и который становится все сильнее, она до такой степени полагается на этот запах, что поднимает голову и глядит по сторонам, только когда сшибает с ног его обладателя.
Наверняка у нее что-то с нюхом. И ничего тут не поделаешь. Хорошая была собака. Надеюсь, она еще поживет.
Все-таки я не понимаю, что на нее нашло. Она действительно как бы перестала меня узнавать. Вернее, узнаёт, но лишь с очень близкого расстояния, когда я могу заставить ее видеть меня и слышать, а не просто следовать чутью.
Есть, конечно, и другое объяснение, только оно донельзя нелепое, и поверить в него я не могу.
Я имею в виду, что я сам ни с того ни с сего начал пахнуть по-иному и изменение запаха чертовски тонкое, чует его лишь собака.
(Желтый блокнот, I:2)
* * *
Столько всего нужно было сделать на пасеке минувшей осенью — и деревянную обшивку заменить, и летки кое-где обновить, и рамки отремонтировать, и утеплить, — но необъяснимым образом руки у меня до этого так и не дошли. Сам толком не понимаю, в чем тут дело. По какой-то загадочной причине я был осенью страшно вялым, пассивным. Слава Богу, конец января будет, по всей видимости, рекордно теплым. День за днем идет дождь, и в зимней темноте я против обыкновения залеживаюсь в постели, просто ради удовольствия послушать шум дождя по крыше.
Но вдруг в феврале ударит мороз? Что, черт побери, тогда делать? Древесина ульев насквозь пропиталась водой, толь на крышах во многих местах прохудился. Пчелы попросту замерзнут. В наказание за осеннее безделье останусь без трех-четырех семей.
Для моих финансов это значения не имеет, потому что муниципальные власти наконец-то повысили мне жилищное пособие, но пчелы — живые существа, и их гибель все ж таки причиняет боль.
Забавная штука, недавно я говорил об этом по телефону с Исакссоном из Рамнеса.
Когда гибнет пчелиная семья, такое чувство, будто умерло животное. Тоскуешь по ней, как по индивидуальности, почти как по собаке или хотя бы по кошке.
А вот мертвая пчела не вызывает совершенно никаких эмоций, ее просто выбрасывают.
Удивительно, что пчелы ведут себя точно так же. У животных нечасто встречается столь полное отсутствие интереса к смерти собратьев. Если я, небрежно вставляя рамку, раздавлю нескольких пчел, остальные утаскивают их прочь, будто какие-нибудь сломанные механизмы. Но перво-наперво обязательно проверяют соты, есть там мед или нет.
Только подумать, а вдруг они сами воспринимают все это таким же образом? Что индивидуальность, разум, существует в рое, в семье.