Страница 99 из 117
- Это он приехал! - проговорила Полина.
- Он! - повторила Четверикова, и обе они побледнели.
Воротился действительно Калинович. При входе его швейцар вскочил и вытянулся в струнку. Господин в пальто подскочил к нему.
- Записка, ваше высокородие... - начал было он.
- Дожидайся тут, болван; лезет! - крикнул сердито вице-губернатор.
Пальто подалось назад и стало на прежнее место. Калинович прошел прямо в свой кабинет. Человек поставил на стол две зажженные свечи. Вице-губернатор, показав ему головой, что он может уйти, опустился в кресло и глубоко задумался: видно, и ему нелегок пришелся настоящий его пост, особенно в последнее время: седины на висках распространились по всей уж голове; взгляд был какой-то растерянный, руки опущены; словом, перед вами был человек как бы совсем нравственно разбитый... Но послышались тихие шаги Полины - и лицо Калиновича в одну минуту приняло холодное и строгое выражение.
- Четверикова там приехала, желает тебя видеть, - проговорила та.
- Что такое? - спросил Калинович.
- Не знаю. Об отце, кажется, желает что-то тебя попросить, - отвечала Полина.
Вице-губернатор покраснел. В первый раз еще приходилось ему встретиться с семейством князя после несчастного с ним случая. Несколько минут он заметно колебался. Отказать было чересчур жестоко; но, с другой стороны, принять он стыдился и боялся за самого себя.
- Просите! - проговорил он, наконец.
Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую надежду. Вошла m-me Четверикова и проговорила: "Bonsoir!"[125] Она была так же стройна и грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением в лице принял ее герой мой.
- Bonsoir! - ответил он ей и пригласил движением руки садиться.
- Я пришла, Яков Васильич, просить вас за отца. Сжальтесь, наконец, вы над ним! - начала она прямо.
- Но что я могу сделать, Катерина Ивановна? - спросил Калинович.
- Господи! Говорят, вы все можете! - воскликнула m-me Четверикова, всплеснув руками.
Вице-губернатор пожал плечами.
- Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте, я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!
Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича; он тоже не отнимал ее.
- За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня сами.
- Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за это не будет.
Калинович нахмурился и отнял руку.
- Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!
- Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила Четверикова.
Вице-губернатор пожал плечами.
- Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и я.
- Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени, буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.
- Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете? - восклицал он, силясь поднять ее.
- Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! говорила она и начала истерически рыдать.
Калинович почти в объятиях поддерживал ее.
- Успокойтесь, Катерина Ивановна! - говорил он. - Успокойтесь! Даю вам честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!
Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной ручкой разбившийся локон волос за ухо.
- Злой вы человек! Не даст вам бог счастья! - проговорила она и, шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.
- Tout est fini![126] - проговорила молодая женщина голосом, полным отчаяния.
- Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. Ecoutez, chere amie[127], - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать. Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть. Он, бедный, страдает за меня.
- Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет? - заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в объятия.
Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и стоял, не изменяя своего положения.
"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел чем-нибудь заняться и позвонил.
Вошел тот же лакей.
- Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил Калинович.
Пальто явилось.
- Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.
- Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич, едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше превосходительство, предоставить приказано.
Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто исполнял.
- Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
Там было написано:
"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша..."
При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
- Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
- Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.
- И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его перехватывался.
Суфлер усмехнулся этому вопросу.
- Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать: человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть, ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
125
Добрый вечер! (франц.).
126
Все кончено! (франц.).
127
Послушай, дорогая (франц.).