Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 35

Великая церковь Альберти совсем другая! Она спроектирована в виде латинского креста с одним нефом и боковыми часовнями. Неф сводчатый; над огромным крестом возвышается купол (к сожалению, Ювары, а не Альберти); алтарь размещается в апсиде. Часовни смотрят на центральный неф пропорционально высокими, широкими, округлыми арками. Между арками расположены разделяющие их огромные каменные простенки. В каждом устроена дверца во внутреннюю часовню. Однако дверцы эти почти не заметны и не нарушают общего впечатления от чередования свободного пространства и каменной кладки. Альберти — архитектор масс, Брунеллески — линий. Даже невероятный купол церкви Санта Мария дель Фьоре, спроектированный Брунеллески, кажется невероятно легким, словно это отдельные линии с воздушным пространством между ними. Колоссальная тяжесть висит в воздухе, опираясь на восемь мраморных ребер. Нашему взору явлено чудо. И все же купол, каким бы легким он ни был на вид, на самом деле вовсе не легкий. Брунеллески, конструируя купол церкви Санта Мария дель Фьоре, нашел правильное решение. По своей природе эта архитектурная задача не могла быть решена только при помощи света и линий. Здесь Брунеллески пришлось иметь дело с массой и этого было никак не избежать. В результате, применив к тяжелой конструкции собора свой принцип света и стремительных линий, Брунеллески создал такой купол, что ему нет равных в мире по изяществу, воздушности и прочности. Брунеллески изучал архитектуру римлян, однако взял из нее лишь отдельные элементы. Ее суть — величественность и грандиозность — не привлекала его. Создавая проекты всех своих храмов, он предпочитал оттачивать мастерство, опираясь на творения архитекторов, работавших в романском стиле, пока, наконец, не достиг хрупкого изящества и элегантности, состоящей из воздуха и линий.

Со своей стороны, Альберти заимствовал у римлян фундаментальную концепцию архитектуры тяжелых материалов и до тонкостей усовершенствовал ее, приспособив к требованиям христианства. На мой взгляд, он был лучше и честнее Брунеллески. Лично мне нравится массивность и солидность в архитектуре. Другие, насколько мне известно, предпочитают линии и свет и оценивают интерьер Сан-Лоренцо выше интерьера Сант-Андреа, а часовню Пацци — выше храма Святого Франциска в Римини. Нам с ними не сойтись во мнениях. Те, кто занимается визуальными искусствами, тем более те, кто оценивает их, должны иметь чувство формы. Поклонники чистых линий и поклонники массы и объема стоят по разные стороны эстетического барьера. Одному художнику или любителю искусства нравятся солидность и основательность, другого волнуют арабески на плоской поверхности. Эти формальные предпочтения могут завести невесть куда. Из-за любви к трехмерной массе художник вынужден выйти за пределы живописи; пример тому — Микеланджело. Скульпторы же, всему остальному предпочитающие линию, перестают быть скульпторами, а их творения становятся просто плоскими декоративными композициями в камне или металле: они не имеют глубины, и смотреть на них нужно с одной-единственной точки зрения; пример — знаменитая Диана, приписываемая Гужону[34] (но вероятнее всего, созданная Бенвенуто Челлини). Подобно тому, как живописцы не должны слишком любить объемность, скульпторы не должны любить плоскость, поэтому, думается мне, и архитектор не должен превыше всего интересоваться линиями. Архитектура в руках любителя линий становится чересчур изящной, чересчур тонкой и элегантной, как в творениях Брунеллески. Психоаналитики, которые прослеживают корни интереса к искусству до детской любви к экскрементам, несомненно, могут предложить простое, фекальное объяснение разнообразию наших эстетических вкусов. Один любит тяжелые формы, другой — линии: объяснение с позиций копрофилии столь очевидно, что я позволю себе не приводить его. Удовлетворюсь цитатой из работ доктора Эрнеста Джонса, объясняющей, почему поклонение тяжелым формам должно быть соотнесено в большинстве случаев с нравственным идеалом — короче говоря, почему искусство часто бывает религиозным. «Религия, — пишет доктор Джонс, — всегда так или иначе использовала искусство и должна делать это по причине того, что кровосмесительные желания конструируют фантазии из материала, предоставляемого бессознательной памятью о детской копрофилии; в этом суть фразы: «Искусство — прислуга Религии»». Прекрасные слова! Жаль, они не были написаны тридцатью годами раньше. Я бы с удовольствием почитал комментарий Толстого в статье «Что такое искусство?» на тему этой самой свежей и лучшей из эстетических теорий.

Конксолюс

Знать то, что знают все, например: Вергилий написал «Энеиду», а сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов, — скучно и ничем не примечательно. Если хотите без труда заработать репутацию образованного человека, лучше не заниматься скучным и глупым познанием того, что всем известно, а сосредоточить внимание на том, что никому не ведомо. Вместо того чтобы цитировать Вергилия, цитируйте Сидония Аполлинария и громко выражайте свое презрение тем, кто предпочитает придворного поэта императора Августа поэту, восхвалявшему Авита, Майориана и Анфемия. Когда в беседе речь заходит о «Джейн Эйр» или «Грозовом перевале» (которых вы, естественно, не читали), скажите, что вы предпочитаете «Владелицу Уайлдфилл-холла». Когда хвалят Донна, фыркните и посоветуйте тому, кто посмел это делать, почитать Гонгору. При упоминании Рафаэля сделайте вид, будто вас тошнит (хотя вы никогда не бывали в Ватикане), и заявите, что, по вашему мнению, только Рафаэль Менгсес из Санкт-Петербурга писал сносные картины. Таким образом вы приобретете репутацию человека недюжинных познаний и изысканного вкуса. Однако ничего похожего о вас не скажут, если вы проговоритесь, будто знаете нашего родного Диккенса, читали Библию и английских классиков, а также Евклида и Горация. Чем вы, в таком случае, будете отличаться от всех остальных?





Ужасные провалы в моем собственном образовании заставляли меня на протяжении журналистской карьеры прибегать к подобной тактике. Я легко писал о забытом и малоизвестном, чтобы не выдать свое невежество в том, что касается современной литературы и классиков. Профессия литературного критика не вдохновляет говорить правду. Все способствует тому, чтобы он стал шарлатаном. У него не хватает времени, чтобы читать регулярно или целенаправленно; в то же время рецензирование знакомит его с массой обрывочной информации. Он производил бы впечатление человека необыкновенно образованного, если бы выплескивал в своих статьях все, что ему известно, с легкостью и уверенностью, предполагающей, будто каждый пустячок на самом деле бескрайний континент его космических познаний. Кстати, необходимость производить впечатление начитанности побуждает его всеми силами изображать оригинальность. Странно ли, что, зная пять строчек Вергилия и пять строчек Аполлинария, он предпочитает цитировать последнего? Или, ничего не зная из Вергилия, он преподносит свое невежество как достоинство и дает понять, что лучшие умы теперь, забросив Марона, услаждают себя Сидонием.

В монастыре Субьяко, находящемся поблизости от Тиволи, среди многих прекрасных и исторически ценных вещей есть несколько фресок мастера тринадцатого века, не известного никому, кроме автора сих строк. Звали его Конксолюсом. Имя великолепное, лучше не придумаешь. Такое имя, роскошное и немного странное, необычное (насколько мне известно, уникальное) и легко запоминаемое, должен носить великий человек. Конксолюс: это сочетание звуков вызывает у образованного человека легкое смущение, будто оно должно быть ему знакомо. Битва? Религиозная философия? Ересь? Что же? После мучительных минут неизвестности (пока еще неясно, откроет ли собеседник тайну или придется сознаться в своем невежестве) образованный человек, узнав, что Конксолюс был художником, с азартом включается в игру. «Чудесный художник!» — восторженно восклицает он.

Во мне еще не совсем умер старый журналист, и я хорошо знаю образованных людей. Искушение мое было велико. Я представлю Конксолюса почтенному собранию и, превознося этого художника, сделаюсь видным художественным критиком. Никаких усилий! Всего каких-нибудь три галлона бензина, десять франков на открытки и чаевые, отличный ланч с форелью в Тиволи — и я стану настоящим знатоком данной темы, и за мной утвердится репутация Kunstforscher. Никаких утомительных походов по музеям в поисках второстепенных работ мастера, никаких чтений длинных немецких монографий. Всего одно приятное путешествие к истокам Анио, сорок минут пешком в гору, потом небольшая прогулка вокруг первого места отшельничества Святого Бенедикта — и всё. Затем я возвращаюсь в Лондон, пишу о художнике статьи, возможно, выпускаю небольшую книжку с красивыми репродукциями. А когда в образованном обществе заходит разговор о Дуччо или Симоне Мартини, я улыбаюсь с чувством превосходства. «Они хороши, это правда. Но однажды увидев Конксолюса…» И дальше я начинаю распространяться о его достоинствах, каковые можно ощутить и даже обонять, о том, как он смело работает с четвертым измерением, о его уникально искусном использовании repoussoirs[35], о поразительном мастерстве колориста, благодаря которому он пишет плоть двумя тонами охры, грязно-розовым и зеленым, как гусиная кожа. Мне внимают напряженно и жадно (и с трепетом, потому что все, кто бывает в образованном обществе, боятся, как бы их не обошли в интеллектуальной гонке). И мои слушатели покинут меня в победном сознании, что обрели нечто, возвышающее их над соперниками, что получили информацию, доступную лишь избранным, что разум их теперь облачен в новомодный наряд, только что из Парижа (естественно, я дал понять, будто Дерен и Матисс со мной совершенно согласны); и с этого дня во всех знаменитых гостиных, от Юстона до края земли, имя Конксолюса вместе с моим будут звучать crescendo, со все большим восхищением.