Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17



Такова же была и судьба нашего дома. Коммунисты заняли его и объявили городской собственностью. Мы не могли это оспаривать. Мы были беженцами без документов, дядя – дезертиром, а они – новой властью. В этот дом я вернулся снова только один раз в своей жизни. В конце семидесятых я посетил Нови-Сад с группой израильских журналистов. Мы остановились около нашего дома, и я показал им место, где вырос. Из дома вышла старая женщина в черном и подошла к нам.

– Откуда вы? – спросила она.

– Из Израиля, – ответил я.

– Из Израиля? Может, вы знаете израильского журналиста по имени Томи Лампель? – спросила она.

Я ответил:

– Это я.

Она схватила меня за руки.

– Подожди секунду, – сказала она, скрылась в доме и быстро вернулась с небольшим свертком фотографий. – Тридцать лет я хранила их на случай, если ты вернешься. Это единственные семейные фотографии моего детства, которые сохранились.

В итоге незанятым оказался только дом дяди Лаци, в него мы и вернулись. В доме неподалеку от нас жил человек по имени Руди Гутман, который через несколько месяцев стал моим отчимом.

Мама приехала в Нови-Сад через пару месяцев, тихая и задумчивая, красивая как никогда. Как-то вечером мы сидели в теплой кухне, взрослые разговаривали. Кто-то упомянул об отце. Я насторожился. «Ну вы же знаете, – сказал дядя Лаци, – что он умер». Я выбежал из комнаты. Я до сих пор не знаю, забыл ли он, что я сидел вместе с ними, или таким образом хотел сказать мне то, что все уже знали.

Мне нечем было заняться той весной. Я болтался по улицам, искал одноклассников, наблюдал за непрерывным потоком беженцев, прибывающих в город. Все они были похожи: тихие, худые, двигались как во сне. Однажды вечером дядя Лаци вернулся домой и сказал, что портной Хиршенхаузер сошел с ума. Мама спросила, что он имеет в виду. «Он был в каком-то Аушвице, – сказал дядя, – и говорит, что там сожгли всех евреев». Мама не ответила, только недоверчиво пожала плечами.

Сегодня люди не понимают, как мы могли этого не знать. Дело, очевидно, в том, что человеческому мозгу присуще во всем искать логику, а здесь не было никакой логики. Уничтожение евреев началось, когда Германия находилась на пике своего могущества, но в 1944-м всем уже было ясно, что Третий рейх проигрывает войну. В Берлине мобилизовали пятнадцатилетних детей и посылали рыть траншеи; немецкая промышленность развалилась; воздушные бомбежки превратили в руины такие города, как Гамбург, Майнц, Дрезден; союзники рвались к бункеру Гитлера с востока и запада… И в то же время до последнего момента десятки тысяч немцев вместе с сотнями тысяч сотрудничавших с ними местных жителей пытались уничтожить как можно больше евреев. Они ненавидели нас настолько, что предпочли продолжать уничтожение даже тогда, когда уже понимали, что это ускоряет приближение их конца.

Я – человек образованный и, как все просвещенные люди, пытался понять своих врагов. Я читал «Майн кампф» и «Протоколы сионских мудрецов», антисемитские письма Вольтера и даже речи Карла Люгера, мэра Вены и основоположника современного антисемитизма, но по-прежнему не в состоянии понять: чем я им мешал? Почему была построена эта адская машина, призванная меня убить? Что они от этого выиграли? Что они могли бы от этого выиграть, если бы их не остановили?



Глава 12

Однажды в рубрике писем еженедельника британских интеллектуалов «Нью стейтсмен» я прочитал такое письмо: «Я поэт и пишу свою биографию. Если у кого-нибудь есть представление о том, чем я занимался последние три года, прошу сообщить мне об этом». И указал имя и адрес.

Я прожил в Нови-Саде после войны три с половиной года. Если кто-нибудь знает, что я делал в это время, – пожалуйста, сообщите мне.

Это был мой город и уже не мой. То, что внешне он не изменился, только усугубляло ощущение опустошенности. Бронзовый памятник Светозару Милетичу, борцу за свободу Сербии XIX века, по-прежнему возвышался на Ратушной площади. Милетич стоял, протянув руку к толпе, как будто собирался держать речь, только вот толпы там уже не было. Восемьдесят тысяч евреев жили в Югославии до войны. А после нее осталось меньше десяти тысяч. Повсюду царило безмолвие.

Мне снова пришлось играть чужую роль, роль какого-то другого подростка, но на сей раз этим подростком был я сам. Кроме сошедшего с ума Хиршенхаузера никто не говорил о том, что произошло «там». Я не знал, что стало с отцом, куда пропала бабушка. Семнадцать моих одноклассников были убиты, но никто не удосужился рассказать мне, как это произошло. Я не прошел ни одной из пяти «стадий принятия утраты», описанных психиатром Кюблер-Росс – ни отрицания, ни гнева, ни попытки заключить сделку, ни депрессии, ни смирения. А все, что со мной произошло, я держал в себе, как содержимое банки с консервами из кладовки нашего старого дома (которого уже тоже не было). Теперь я должен был изображать нормального подростка из нормального мира – двигаться как подросток, разговаривать как подросток, думать как подросток… и надеяться, что придет день, когда я и подросток, которого я изображаю, снова станут одной личностью.

От мамы особой помощи ожидать не приходилось. Война закончилась, и она вернулась в мир своих привычек, как будто надела с приходом зимы привычную шубку: апатичная, замкнутая в себе, она кружила головы всем мужчинам вокруг. Мы почти не разговаривали, будто опасаясь, что, если вспомнить прошлое, фашисты могут появиться снова.

Надеюсь, читатель не подумает, что я злюсь на нее. По-моему, это слишком патетично со стороны взрослых людей – продолжать сердиться на своих родителей за пережитую в детстве несправедливость, настоящую или вымышленную. Начиная с определенного возраста каждый человек ответствен за свою судьбу, а иногда и виновен в ней. «В дни бури и натиска», как называл это Гёте, мама спасала меня не раз, и я был благодарен ей до конца своей жизни. Но это отняло у нее столько сил, что я и представить себе не мог. Она сама нуждалась в поддержке.

Через три месяца после ее возвращения в нашей жизни появился Руди.

Руди Гутман, полный и улыбчивый, смуглый как креол, был известен своим добрым нравом. Красавцем он не был (мама считала, что красивым людям свойственна самовлюбленность), но умел радоваться обществу друзей и всегда старался, чтобы они были рядом. Одно из моих первых воспоминаний о нем – как поздним вечером он сидит со своей старушкой-мамой Маргарет, склонив к ней голову, и они часами рассказывают друг другу пикантные анекдоты и заливаются смехом.

Их с мамой скоропалительный брак был обычным явлением в те дни – тогда целое поколение старалось поскорее склеить свои разбитые жизни. Руди был из тех же слоев общества, что и Лампели, и до войны, подобно моему отцу, был женат на еврейке из Будапешта. Когда фашисты оккупировали Югославию, его отправили в лагерь, откуда он бежал и присоединился к партизанам Тито. Его жена бежала к своим родителям вместе с Маргарет и их маленьким сыном Петером. В 1943 году она скончалась от опухоли мозга. Страшную зиму сорок четвертого Петер пережил, прячась у бабушки и дедушки, а по окончании войны вернулся в Нови-Сад. Ему было семь лет. В мои четырнадцать у меня вдруг появился маленький брат. Не могу сказать, что был рад этому.

Петер был тихим мальчиком, избалованным тремя женщинами, которые его воспитывали. Он почти сразу привязался ко мне. Идя с друзьями на реку, я оборачивался и обнаруживал, что он тащится за мной; играя в футбол, замечал его около футбольного поля; после уроков он ждал меня у выхода из школы.

Мне стыдно признаться, но меня это просто бесило. Меня никто не спрашивал, хочу я брата или нет, да еще такого, который решил превратиться в мою тень! В моей жизни было и так достаточно теней. Мама вызвала меня на разговор. Возможно, самый серьезный разговор, который мы когда-либо с ней вели. «Теперь это твоя семья, – решительно сказала она, – и, хочешь ты этого или нет, ты будешь вести себя с Петером как следует».