Страница 133 из 149
— И ты прости, коли что.
Он поймал внезапную искренность. Она умилила, одушевила, развеселила его. Уже не стоило ничего, продолжая игру, навести.
разговор на Погодина, который любил и умел говорить о себе, о своём и о том, что в особенности дорого, близко ему.
Он тепло подхватил:
— Спасибо, да что там! Лучше скажи, как ты, как дела у тебя, твоя «История» как?
Погодин опустился и помрачнел, однако лицо его ожило, глубокими складками собралась кожа на лбу:
— История нейдёт и нейдёт, все и всё мне мешает.
Напряжение понемногу спадало, настороженность покидала его. Он слушал внимательно, с искренним интересом, свободно держа ручки кресла, приготовившись к долгому разговору, не напоминая, однако слыша в душе, что, может быть, разговор этот станет прощальным, и с болью в сердце глядел на Погодина, у которого дрожал подбородок, в горле клокотало, кипело, из влажного рта вылетали брызги слюны:
— Желчь волнуется от чтения иноземных газет.
Не смекнув, с какого бока прилепились газеты, он сказал с дружеской лаской:
— Ты успокойся, Бог с ними.
— Да они выведут хоть кого из терпенья! Логика, чёрт побери!
— Логика у них бесподобная.
Вскинувшись благодарно, Погодин возбуждённо, повышенным голосом стал изъяснять:
— Они говорят нам: миритесь с турками. Однако во вред миритесь себе. Или начните войну, кровь пролейте, истощите силы свои, но с тем непременно условием, чтобы после нашей победы мы отказались от всех наших выгод, не только настоящих, но и прошедших, добытых предками, и представили решение им, а они устроят наши дела как можно полезнее для себя! Каково?
Он сел к Погодину боком и спрятал ноги под стол, голова его наклонилась, и он вполоборота следил, как искривлялся и дёргался погодинский рот, как гнулись, трубой вытягивались толстые красные губы. Он подумал почти равнодушно, довольный, что так ловко отвлёк любезного друга: «Только этого мне не хватало...» — наблюдая, как грозно Погодин воздел костистый кулак, слушая, как всё выше поднимался его голос:
— Каково положение представляется России и в мире, и в войне, и даже после победы? Мудрено выбирать! Не лучше ли нам пожелать себе пораженья?
Перестав страдать от настойчивого внимания любезного друга, он неторопливо думал о том, как мелки, ничтожны и бестолковы все эти хлопоты, бессильные что-нибудь изменить, когда в дело ввязалась политика, ничтожны и бестолковы в сравнении с тем, на что решился он покуситься. Какая странная дерзость! Не Пушкин ли его вдохновил? Сама ли собой явилась она? Да что у него? Ах, уже и бешенство вскипело в Погодине, не заставило ждать:
— Ан нет, господа, по-русски дело мы понимаем так, что если вы предлагаете мир, так мы имеем полное право толковать его в пользу свою: никто себе не злодей! А ежели воевать, так по крайней мере не даром и работать на себя, не для вас, для какого-то будто бы равновесия!
В этом бешенстве, которое вновь так удачно отвлекло его от себя, ему чудилось что-то зловещее, к тому же он пропустил, о каких выводах заплёлся разговор, однако бешенство слышалось неподдельное, отзываясь уже не обыкновенной крикливостью, на какую Погодин во всяком обществе бывал слишком горазд, в нынешнем бешенстве кипело и пенилось чувство, задетое за живое, и он добродушно спросил:
— Ты это, Миша, о чём?
Погодин вскинулся, шевеля напряжённо ноздрями:
— Как это — о чём?!
Он пожал повинно плечами:
— Не понял я, ты мне изъясни.
Погодин с откровенным негодованием уставился на него:
— Ты что, свихнулся здесь, в этой келье сырой, не следишь ни за чем?
Он поневоле солгал, чтобы его не дразнить:
— Да, в самом деле, несколько заработался тут.
И ощутил, торопясь отвернуться, что краснеет от этой чудовищной, по его понятиям, лжи, и не как-нибудь, а до самых волос.
Тихо тлела лампада перед ликом Христа.
Потрескивала свеча.
Погодин гневно бросал:
— Заработался? В такое-то время? Да знаешь ли ты, что не нынче, так завтра с нами грянет война?
Он опешил и глухо спросил, проведя рукой по виску, в самом деле не подозревая этой напасти:
— Это как же... война?..
И разом припомнил все тёмные слухи, стороной доползавшие и до него. На Востоке клубилась и наползала какая-то чёрная туча. В последней кампании словно было не всё решено. Оружие словно вновь готовилось к бою. Как необходимо было бы тут вразумленье третьего тома! И как было усиливаться писать о братстве, о братской любви, когда они скорее перережут другу друга, чем уступят соседу полоску земли?
Он содрогнулся, ощутив бесприютность. Он потерянно повторил:
— Как же... война?..
Погодин передразнил:
— Так же, война!
Опускаясь всё ниже, точно надеялся спрятаться в кресле, он спросил безнадёжно, угрюмо, не взглянув на Погодина:
— С кем война?
Погодин выкрикнул, выпрямляясь, с возмущением воззрясь на него:
— С турками, с турками, чёрт побери!
Его поразил этот крик, это возмущенье в разгорячённых, злобой пылавших глазах. Они хватали его, тащили куда-то, не дозволяя отрешиться хотя бы на миг от земного, и в вопросе его прозвучали тревога и грусть:
— И надолго это... война?
Погодин выговаривал, улыбаясь недобро:
— Ты что дрожишь? Ну и трус же, батенька, ты! Да мы готовы давно, армия наша непобедима, недурно бы знать!
Он в самом деле дрожал, но свою дрожь приметил только тогда, когда Погодин кольнул его обвинением в трусости, которое оскорбило и зло рассмешило его. Как были они далеки друг от друга! Как разбрелись по разным дорогам! И хотел бы поведать, приоткрыть самый край своей тайны, но напрасны были бы слова, так много следовало бы дать объяснений, чтобы познакомить и ввести в мир души человека, который сам в мир души входить не желал. Что же братство? Какой силы, какого пламени должна возгореться в наших бедных душах светлая и святая любовь во Христе?
И подумалось вдруг, что, может быть, очень скоро узнают они, какой он в самом деле был трус. Узнать-то узнают, да, может быть, ничего не смогут понять. Или, чего доброго, ещё раз нарекут сумасшедшим.
Что ж, действительно у кого-то из них не в порядке с умом. Стало быть, снова война? Что им после этого «Мёртвые души»?
Он с тихой усмешкой сказал:
— Вижу, нынче забрался ты в дипломаты.
Погодин отмахнулся сердито:
— Э, да не понимаешь ты ни черта! Пожертвовать славянами значит только одно: отрубить себе руки!
Так и есть: не о славянах, не о ближних своих завелась эта дичь, она завелась о себе, о своих интересах, и безнадёжность воротилась к нему, и он хмуро напомнил, прикрывая глаза:
— У них штуцера.
Погодин вскинулся, закипел:
— А у нас, а у нас! Приезжай-ка государь хоть в Москву, отслужи молебен у Иверской, к Сергию помолиться сходи да кликни после этого клич: «Православные! За гроб Христов, за святые места, на помощь нашим братьям, истомлённым в страданиях и в муках!» — вся земля наша встанет, откуда сила возьмётся, богатыри, тогда поглядим, будет ли земле нашей страшен Запад гнилой с его чёртовой логикой, с бесчестной его дипломатией, с проклятыми их штуцерами!
Слог Погодина всегда просился в пародию.
Ему припомнились «Мёртвые души». Как часто раздавались попрёки за неправильность речи! Он дорабатывался до музыки слов, и за свою плавность его периоды хоть в хрестоматию помещай, в науку юным душам, юным умам. Он испытывал к ним жалость и нежность. Он был как старый Тарас, поднявший руку на любимого сына. Красивые, стройные, они стали плотью и кровью его. Верно, уж повелось так на свете...
Он едва слышно сказал:
— Вот, перебьёте друг друга, только-то и всего.
Погодин воскликнул с задором:
— И перебьём!
Он устало спросил:
— Не пора ли произнести благоразумное слово?
Погодин широко улыбнулся:
— Не прежде, чем Константинополь будет за нами!