Страница 132 из 149
— Ну что ж...
И вдруг всю массу волос зачесал не на левую сторону, как носил всё последнее хмурое время, а на другую, как зачёсывал в юности, однако потухшая маска, скрывавшая то, другое, розовое лицо, отчего-то не стала моложе, может быть, оттого, что маска была. Из немого стекла она глядела печально и строго. А он стоял перед этим равнодушным стеклом, занимаясь никому не нужной причёской, и думал о том, что глупей занятия в такой час вообразить невозможно, поскольку час наступил роковой. Но глупость сама по себе была хороша, утихомиривая смятенную душу. Дикий страх перед будущим отступал, опускаясь куда-то на дно, и там прилёг, свернувшись клубком, точно пёс, давая знать о себе одной только строгостью взгляда.
Замысел его был прекрасен. Пушкин подарил ему истинный клад. Большего для него и Пушкин сделать не мог. Что именно? О чём он? Ах да, Пушкин был не в состоянии переменить ему самую душу и подарить иную судьбу. Судьба у него обнаружилась совершенно своя. «Мёртвые души» не могли написаться иными, и если напишутся, то...
В передней пронёсся говор и шум. Во всю прыть заспорили голоса. Один был грубый и властный, другой почтительный, тонкий, смешной.
В нём всё передёрнулось, перекосилось от этого шума. Николай Васильевич уже знал, что ему хотят помешать, что ему, может быть, помешают, если не справится с новым нахалом его добросовестный, но ещё слишком хлипкий Семён. Вон как напорист и крут был голос нахала! Вот уже голосишко Семёна становился плаксивым. Николай Васильевич бросил в отчаянии щётку. Она свалилась. Кость рукоятки стукнула об пол, как выстрел. Он шарахнулся в сторону. Ему было необходимо деться куда-нибудь, лучше бы в мгновение ока вылететь вон, хоть в трубу. А полотнище двери так и хряснуло о косяк. Твёрдым шагом кто-то гнался за ним. До стола оставалось полшага. Он стремительно подался вперёд, плутовато юркнул в рабочее кресло, схватил сухое перо, делая вид, что совершенно, решительно, со всей головой, с утра до позднего вечера занят самым тщательным и самым неотложным трудом над всем, над всем, над всем!
Однако рукопись была убрана. Он неловко зашарил несмелой рукой, отыскивая хоть какой-нибудь клок, пригодный на то, чтобы без смысла и толка вперить в него испуганный взор.
Ни малейшей бумажки не было близко!
Тогда он взмахнул бесполезным пером, помедлил, подержав его несколько в воздухе, как будто случайно поймал на лету, аккуратно воткнул на прежнее место и любезно поворотился к тому, кто посмел нарушить его строгое одиночество, не спросясь у него.
Его строгое одиночество нарушил Погодин.
Николай Васильевич понял, что нынче ему недоставало только Погодина, и сделался совершенно спокоен.
Глаза Погодина рдели тревогой, широкие губы змеились неподдельным участием, голос после краткого крика с Семёном старался быть ласковым, тёплым, каким бывать не умел:
— Здравствуй, ты как?
Погодин поймал его застывшую руку и не выпускал из своей, точно врач или решился её отогреть.
Он уловил, как был опасен этот обыкновенный вопрос, заданный по-погодински, в лоб. Плохим представлялся всякий ответ. Скажи, что всё хорошо, превосходно и превыше всяких похвал, как в раю, Погодин ни за что не поверит, заподозрит неискренность, коварство и ложь и станет подозрительней втрое. Скажи, что болен, вял, нездоров, Погодин примется хлопотать, пошлёт на ночь глядя за доктором и не оставит одного до утра.
Он равнодушно ответил:
— Милостив Бог, как всегда.
Погодин принагнулся над ним, заглядывая в глаза:
— А если правду сказать?
Он повторил совершенно невозмутимо:
— Это правда, поверь.
Погодин придвинул ближнее кресло и сел рядом так, что коленями почти упирался в его колени. Тёмно-серый сюртук в слепую мелкую клетку, старый, просторный, немодный, поднялся копром на плечах, делая Погодина похожим на гнома, который вышел из старого трухлявого пня и надулся, нахохлился на весь белый свет, неприятный ему.
Так и закружились беспокойные чувства и мысли. Казалось, решение становилось всё окончательней, и от этого делалось грустно, жалко себя, и он чувствовал, что скоро станет свободным, точно поднимется ввысь, и понимал, что Погодин в самом деле обеспокоен странным его положеньем в последние дни, и был бы благодарен ему, если бы не страшился крутого нрава его, если бы находил возможным хотя бы приоткрыться ему, и даже хотелось поговорить с ним, и уже давал он себе слово решительно ни в чём не перечить любезному другу, нынче одному из самых старинных друзей.
Погодин сокрушённо вздохнул:
— Знаю тебя много лет, однако ты остаёшься неуловимым. В каких-то словно дебрях бредёшь своей куда-то тропой. А мне надобно знать, всё ли у тебя хорошо. Что-то на сердце моём неспокойно. Понимаешь ли, а?
Поотлегло, потеплело. Он почти безмятежно сказал:
— Понапрасну вы беспокоитесь все.
Тряхнув головой, Погодин резко спросил:
— А отчего моцион пропустил? Час твой как будто настал?
Вытянув за цепочку стальные часы, звучно выстрелил крышкой и чуть не с упрёком поводил циферблатом перед носом его, так что он вздрогнул, смигнул и нехотя подтвердил:
— Да, час мой, пожалуй, настал. — И спохватился: — Мне показалось, что ветром несёт, вьюги не стало бы к ночи, того гляди с ног сшибёт, занесёт.
Бровь Погодина поднялась, пожевали толстые губы:
— Я не приметил, не сшибло, не занесло.
Он следил за любезным другом тревожно, попрекая себя неосторожно оброненным словом о том, что час его наступил. Погодин был решителен и умён, догадлив даже не в меру, с Погодиным можно всё спокойствие духа растерять в одночасье, тут надо держать ухо востро, гляди, как крылья носа поджал, как ощупал подозрительным взглядом, как выговорил с угрозой да строго:
— А ты не нравишься мне. Что-то бледен, чужие глаза. И удирал от меня, как от татя в нощи.
Он противился этому строгому голосу, однако трогало душу участие любезного друга, и он испытал искушение сделаться вдруг откровенным до нитки, ибо душа его содрогалась под громадой придуманного им испытания, но уж нет, Погодину довольно всего-навсего слегка намекнуть, так пальцем пошевелить не дадут, придумают что-нибудь, свяжут ещё, на всё у них хватит ума.
Он замялся, соображая, что бы начать, поднял голову, и тут его остановили глухие глаза и плотно сомкнутый рот, которые оживили наболевшее, давнее ощущение, что Погодин временами его не любил и большей частью был равнодушен к нему, возился с ним, хлопотал и справлялся, не надо ли денег, здоров ли, о чём пишет, какая нынче глава, да выходило ли это из самой души? Во всех хлопотах и возне не слышалось ли обыкновенного бабьего любопытства? Не таился ли даже в хлопотах и возне эгоизм?
Он ответил уклончиво, мягко:
— Пост нынче, говею, чтобы не согрешить перед Господом. Впрочем же, повторяю, всё как всегда. Не тревожься обо мне понапрасну. И прости, если обидел когда.
Вновь слово выпорхнуло само собой, всё-таки сердце, должно быть, размякло. От страха и удивления он обомлел: поди-ка поймай воробья. Подобные игры позволительны со Степаном, но с этим... как он с этим-то решился затеять игру?..
Глаза Погодина сузились, стали колючими, рука цепко ухватила его за колено.
— Простить? Вдруг с чего?
Попрекнув себя, следя за Погодиным зорко, он прикинулся простодушным и даже глаза распахнул широко:
— Так ведь пост!
Погодин оборвал насмешливо-резко, стиснув колено:
— Однако же не Прощёное Воскресение.
Откидываясь назад, садясь поудобней, он упрямо продолжал представляться бесхитростным другом:
— Из какой надобности дожидаться Прошеного Воскресения? Прости меня, и дело с концом, на душе моей станет спокойней.
Не поднявши глаз, размышляя о чём-то, Погодин согласился быстро и холодно:
— Хорошо, ты ни в чём не виноват передо мной, а в чём виноват, так прощаю тебя.
И неожиданно буркнул угрюмо, неловко вертя головой: