Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 148



Пина ведут сквозь толпу вверх по переулку; вокруг темно; только в самом конце ступенчатого переулка видна площадка, освещенная косым светом фонаря, ослепительным из-за окружающего его мрака.

И в этом ослепительном свете фонаря в самом конце переулка Пин видит матроса с жирным озверевшим лицом. Матрос указывает на него пальцем.

III

Немцы еще хуже, чем полицейские. С полицейскими можно хотя бы пошутить, сказать: «Если вы меня отпустите, я вас бесплатно пропущу в постель к моей сестре».

А немцы не понимают, о чем им толкуешь. Фашисты же народ нездешний — они не знают даже, кто такая сестра Пина. Это две разные породы: немцы — рыжие, плотные, бритые; фашисты — чернявые, костлявые, с лиловыми рожами и крысиными усами.

Утром в немецкой комендатуре первым допрашивают Пина. Перед Пином немецкий офицер с детским лицом и переводчик-фашист с небольшой бородкой. Кроме них, в углу — матрос и сестра Пина. Она сидит. Лица у всех злые. Видимо, матрос устроил страшный тарарам из-за своего пистолета. Наверно, он испугался, как бы его не обвинили, что он сам его кому-нибудь сбагрил, а потом наврал им с три короба.

На столе у офицера лежит портупея, и первый вопрос, который он задает Пину, как она к нему попала. Пин почти что спит: он всю ночь провалялся на полу в коридоре, а рядом с ним лежал Мишель Француз, и едва лишь Пин засыпал, как тот больно толкал его в бок и шипел ему на ухо:

— Если проболтаешься, мы спустим с тебя шкуру.

А Пин отвечал:

— Иди ты…

— Даже если тебя станут бить. Понял? О нас ни слова.

А Пин в ответ:

— Чтоб ты сдох.

— Усвой, если мои друзья увидят, что я не вернулся домой, тебе не жить.

А Пин на это:

— Холера тебе в бок.

Мишель до войны работал во Франции, в тамошних гостиницах. Поначалу устроился он неплохо, хотя порой его и обзывали «macaroni» и «cochon fassiste».[10] Но потом, в сороковом году, его начали сажать в концлагеря. С тех пор все пошло наперекос: безработица, репатриация, уголовщина.

Часовые в конце концов заметили, что Пин и Француз переговариваются, и мальчика увели, потому что Пин — главный обвиняемый и не положено, чтобы он с кем-либо общался. Пину так и не удалось поспать. К побоям он привык, они его не слишком пугают. Его тревожит только то, что он не знает, как ему себя вести на допросе. С одной стороны, ему хотелось бы расквитаться с Мишелем и всей его компанией — сразу же объявить немецким начальникам, что пистолет, мол, он отдал парням из трактира и что у них имеется даже «гап». Но стать доносчиком — это ведь так же непоправимо, как украсть пистолет: тогда ему больше не видать выпивки в трактире, не петь там песен и не слушать похабщину. А потом, вдруг в дело окажется впутанным Комитет, такой грустный и угрюмый, — это Пину вовсе не по душе, потому что из всех них Комитет — единственный приличный человек. Пину внезапно захотелось, чтобы Комитет, плотно закутанный в свой плащ, вошел в комнату для допросов и сказал: «Это я велел ему взять пистолет». Это будет смелым поступком, достойным такого человека, как Комитет, и с ним ничего не случится, потому что в ту самую минуту, когда эсэсовцы поволокут его в тюрьму, послышатся, как в кино, крики: «Наши! Наши!», а затем в комендатуру ворвутся люди Комитета и всех освободят.

— Я нашел ее, — отвечает Пин немецкому офицеру на вопрос о портупее.

Тогда офицер берет портупею со стола и изо всех сил хлещет его по щеке. Пин сразу же валится на пол. Он чувствует, как пучок иголок впивается ему в веснушки, а кровь течет по уже распухшей щеке.



Сестра испускает дикий вопль. Пин невольно думает, что ей случалось бить его и побольней и что сейчас она просто притворяется чересчур чувствительной. Фашист выводит сестру. Матрос, указывая на Пина, заводит какую-то нуду, но офицер велит ему заткнуться. Он спрашивает Пина, не надумал ли тот признаться, кто же все-таки послал его украсть пистолет.

— Я взял его, — говорит Пин, — чтобы застрелить кошку, а потом положил бы обратно. — Ему не удается состроить невинную гримасу; он чувствует, что лицо раздулось, и у него появляется смутное желание, чтобы кто-нибудь пожалел его и приласкал.

Еще удар, впрочем, уже не такой сильный. Но Пин, помня о системе, которую он выработал с полицейскими, издает душераздирающий крик еще до того, как его коснулся ремень, и кричит не переставая. Начинается представление: Пин с плачем и воплями скачет по комнате, а немцы гоняются за ним, чтобы схватить его или хотя бы огреть ремнем. Пин кричит, хнычет, ругается и придумывает самые невероятные ответы на вопросы, которыми его продолжают осыпать.

— Куда ты девал пистолет?

Теперь Пин может даже сказать правду:

— В паучьи норы.

— Где они?

В глубине души Пину хотелось бы подружиться даже с этими людьми; полицейские его тоже поколачивали, а после принимались отпускать шуточки по адресу его сестры. Если бы они помирились, можно было бы повести их туда, где пауки делают гнезда; они, конечно, заинтересовались бы и пошли за ним, и он показал бы им все места. Потом они все вместе отправились бы в трактир за вином, а оттуда в комнату к его сестре — выпить, покурить и поглядеть, как она пляшет. Но бритые немцы и лиловорожие фашисты — люди совсем особой породы. С такими не столкуешься; они продолжают бить Пина, и Пин ни за что не расскажет им о паучьих гнездах. Он никогда не говорил о них даже друзьям — так неужто он расскажет об этом немцам!

Пин плачет: он ревет, преувеличенно захлебываясь, словно новорожденный, сопровождая плач выкриками, проклятьями и топотом, который разносится по всей немецкой комендатуре. Он не предаст Мишеля, Жирафа, Шофера и всех остальных. Они его настоящие товарищи. Сейчас Пин думает о них с восхищением. Ведь они враги всех этих ублюдков. Мишель может быть уверен — Пин его никогда не выдаст. До него, конечно, донесутся крики, и он скажет: «Железный парень этот Пин, он выдержит все, но не расколется».

Оглушительный рев Пина действительно слышен повсюду. Офицеры из других отделов выражают недовольство. В комендатуре всегда полно народу: сюда приходят за пропусками и продовольственными карточками. Не годится, чтобы все слышали, что у них избивают даже младенцев.

Офицер с детским лицом получает приказ прекратить допрос: его следует продолжать завтра и в другом месте. Однако заставить Пина замолчать не так-то просто. Ему втолковывают, что все кончено, но их голоса тонут в пронзительных воплях. Они скопом приближаются к Пину, стараясь его успокоить, но он увертывается от них и верещит еще громче. Впускают сестру Пина, чтобы та утихомирила его. Пин тут же бросается на сестру, пытаясь ее укусить. Через некоторое время вокруг Пина уже толпятся солдаты и немцы, пытающиеся его как-то задобрить: одни гладят его по голове, другие вытирают слезы.

Под конец, совсем обессилев, Пин умолкает. Он охрип и тяжело дышит. Теперь солдат отведет его в тюрьму, а завтра снова доставит на допрос.

Пин выходит из комендатуры, конвоируемый вооруженным солдатом. Под густой шапкой волос лицо у Пина маленькое-маленькое, глаза заплыли, а веснушки залиты слезами.

В дверях Пин сталкивается с Мишелем Французом, которого освободили.

— Привет, Пин, — говорит Мишель. — Иду домой. Завтра приступаю к службе.

Пин, отвесив челюсть, подмигивает ему покрасневшим глазом.

— Да. Я порасспросил о «черной бригаде».[11] Мне растолковали, какими льготами они там пользуются и какое жалованье им идет. А потом, понимаешь, во время облав можно шарить по домам и реквизировать все, что попадает под руку. Завтра мне выдадут форму и оружие. У меня полный порядок, Пин.

На черном берете у солдата, ведущего Пина в тюрьму, вышита красная фашистская эмблема — розги и воткнутый в них топор. Это низенький парнишка с винтовкой больше его самого. Он не принадлежит к лиловорожей породе фашистов.

Они идут вот уже пять минут и все еще не перекинулись ни словом.