Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 121

А история со сметаной сегодня имела такое продолжение, о котором ей очень хотелось рассказать Андрею. Выяснилось, что сметану присвоила семидесятипятилетняя старуха Анна Васильевна Синяева, лежавшая в третьей палате. И главное — для чего присвоила!

У старухи было четверо сыновей и бесчисленное количество внуков. Все они часто навещали ее и всегда приносили фрукты — апельсины, бананы, яблоки, виноград. А старуха просила сметану. Да как просила! Просто умоляла! Но сыновья и внуки приходили почти каждый день, притаскивали новые и новые кулечки с фруктами, а по поводу сметаны смущенно разводили руками: «Ох, забыли!» Эта странная забывчивость объяснялась тем, что Синяева была хоть и на редкость красивая, но тучная старуха и ей никоим образом нельзя было прибавлять в весе. «Только фрукты!» — строго сказала Юлия Даниловна, когда кто-то из многочисленных внуков Синяевой спросил ее, чем можно побаловать бабушку.

Синяева была давнишняя больная Юлии Даниловны, еще с тех пор, когда сама Лознякова работала участковым врачом. Собственно, благодаря Лозняковой она и попала в больницу. Старуха страдала тяжелой хронической гипертонией, уже неизлечимой в ее возрасте. Таких стариков-хроников больницы принимали неохотно: во-первых, не хватало мест, во-вторых, существовала опасность увеличить проклятый процент смертности в райздравовской статистике. Об этом никто прямо не говорил, но начальники вроде Таисии Павловны бдительно следили за тем, чтобы в больницах «не либеральничали».

Однако и Степняк и Лознякова твердо держались единственного правила: можно помочь человеку, — значит, надо помогать. А больничный режим, больничное лечение безусловно могли хоть на время снизить давление у Синяевой. И, как только появилась возможность, ее вызвали открыткой: «С такого-то числа есть свободное место…»

Вчера, когда пропала сметана Анны Витальевны Седловец, ее тезка, семидесятипятилетняя Анна Васильевна Синяева, уже получила халат и туфли. В больнице это означало очень многое: можно встать, можно выйти в коридор, можно посидеть у окна и поглядеть на улицу. А главное — это означало: скоро на выписку! И Синяева в превосходном настроении отправилась в коридор.

Там ее увидела санитарка тетя Глаша и радостно поздравила: «Вот и встала, Анна Васильевна! А тут ваш внучек забегал, да некогда ему посетительского часа дожидаться… А гостинцы я в холодильник спрятала, у вас же еще в тумбочке всякого добра много».

Тетя Глаша тоже спешила и не стала объяснять, какие гостинцы принес внук Синяевой. «Там все надписано, не спутаем!» — сказала она.

Синяева тихонечко добрела до холодильника, стоявшего в дальнем конце коридора, открыла его и, аккуратно пересмотрев все содержимое, обнаружила очередной кулечек с апельсинами, на котором было написано: «Анне Васильевне Синяевой, III палата». Рядом с кулечком стоял пергаментный стаканчик со сметаной, и на крышке его были отчетливо выведены три буквы: «А. В. С.». Наконец-то вспомнили! Старуха засунула апельсины обратно в холодильник и, не помня себя от радости, унесла сметану в палату.

Может быть, никто и не узнал бы об этом незначительном происшествии, если бы в третьей палате не лежало еще несколько выздоравливающих женщин, которые изнывали от скуки и слегка завидовали Анне Васильевне — во-первых, за то, что все ее разветвленное потомство явно любило и уважало старуху, а во-вторых, за то, что даже в свои семьдесят пять лет Синяева сохранила добродушное жизнелюбие и очень гордилась остатками былой красоты. «У нас в роду все высокие и статные, а полнота в старости даже красит: морщин меньше!» — весело объясняла она.

Ночью, когда, по мнению Синяевой, все ее соседки заснули, она извлекла из тумбочки стакан со сметаной и принялась старательно втирать ее в кожу лица. Она не торопилась, руки ее двигались спокойно и плавно. По коридору мимо палаты кто-то прошел. Старуха чуть смущенно поглядела на незакрытую дверь, опустила голову на подушку и, сделав из одеяла нечто вроде навеса, который мог защитить ее от любопытных взглядов, продолжала свою работу.

Но ближайшая соседка не спала. Это была очень ехидная и самая неприятная из всех обитательниц третьей палаты. Она постоянно сплетничала и заводила склоки с больными, придиралась к сестрам и санитаркам, доводя их до слез, и осуждала подряд всех врачей. Доктор Ступина, по ее мнению, была опасная кокетка, у которой одни амуры на уме; доктору Журбалиевой работать бы у себя в кишлаке или где там эти киргизы живут, а нет, зачем-то приперлась в Москву; доктор Бангель, наверно, из пленных немцев, а выдает себя за латыша; эта хромоножка Лознякова себя-то вылечить не сумела, чего ж ей доверили заведование? Все эти разговоры она вела с соседками по палате, получая искреннее удовольствие, если ей удавалось кого-нибудь перессорить или посеять недоверие к персоналу. На этот раз она едва дождалась утра, чтобы поведать палате свои ночные наблюдения.



— …Бессонница, значит, мучает, но лежу себе тихосенько, чтоб кого, не дай господи, не потревожить, — с упоением рассказывала она. — Я ведь страсть не люблю, чтоб из-за меня другим беспокойство… лежу, поглядываю. И вдруг, значит, вижу: подымается наша дорогая бабуся Анна Васильевна, товарищ Синяева, шарит чего-то в тумбочке… Ой, думаю, никак худо старушке. Возраст, сами понимаете, такой, что об успокоении души надо помышлять. Уж хотела нянечку позвать, как бы беды не вышло…

Анна Васильевна слушала рассказ соседки, лежа на спине и смотря в потолок. От стыда, от огорчения, от обиды ей стало жарко и душно. «Опять, проклятое, поднимется!» — думала она о давлении и старалась не шевелиться, надеясь этим утихомирить своего злейшего врага — гипертонию. Но волнение не унималось, а соседка, все повышая и повышая голос, продолжала:

— И мажет, и мажет, смотрю. Этак втирает в кожу-то, вроде невеста какая. Не иначе, думаю, замуж наша молодочка собралась, сметанкой белится, красоту наводит. В семьдесят-то пять годков, гражданочки, позор такой…

Тут Анна Васильевна заплакала. Сперва беззвучные слезы покатились по ее старым, скользким от сметаны щекам, потом она, не удержавшись, всхлипнула, а всхлипнув, зарыдала горько, громко и безутешно. Теперь ей самой все происшедшее представлялось не только постыдным, но и действительно позорным — таким позорным, что зачеркивало всю ее чистую, честную, трудовую жизнь. И в ответ на эти рыдания все обитательницы палаты, только что с интересом слушавшие сплетницу, зашумели, закричали, застучали ложечками о стаканы и кружки, стоявшие на их тумбочках.

— Язык бы тебе свело, собаке брехливой! — кричала молодая женщина, лежавшая у входа. — Ишь до чего бабусю довела, змеюка ядовитая!

Марлена, только что пришедшая на работу, вбежала в палату, откуда доносились угрожающие выкрики и непонятный шум. Ничего не зная и видя только содрогающуюся от отчаянных рыданий старуху Синяеву, она кинулась к ее постели.

— Уберите ту собаку от нас, уберите! — кричали сразу со всех кроватей.

А старуха Синяева по-прежнему рыдала во весь голос, и грузное тело ее судорожно вздрагивало.

Только через полчаса, кое-как успокоив Анну Васильевну и угомонив расходившиеся страсти, Марлена сумела выйти из палаты, оставив вместо себя тетю Глашу и пообещав скоро вернуться.

Ей и самой хотелось не то плакать, не то смеяться. Наивное признание старухи, что она боялась, как бы «от вашей диеты с лица не спасть», и вся история со сметаной (ни сама Анна Васильевна, ни ее соседка-сплетница, ни остальные женщины, к счастью, не подозревали, что сметана к тому же оказалась краденой) были безусловно комичны. Но в то же время было и нечто очень трогательное в горести старухи и в поведении других женщин. Их яростное требование «убрать злыдню», их неожиданная солидарность с бабусей, опасавшейся лишних морщин, их испуг за нее — все было, по мнению Марлены, значительным и волнующим. Ей так хотелось поделиться с Андреем этой историей, она весь день предвкушала, как расскажет ее за обедом и как в его плутоватых глазах возникнет та глубокая сердечность, которую она больше всего ценила в нем. И вот извольте! Он уехал обедать в ресторан с блистательным Фэфэ, а она, как дура, сидит и пришивает пуговки к его клетчатым рубашкам и вынуждена в одиночестве размышлять о том, что же такое эта неувядающая жажда жизни у семидесятипятилетней женщины, и о том, как Юлия Даниловна мгновенно распорядилась перевести «злыдню» в изолятор, и о том, что у бабуси Синяевой действительно подскочило давление и у нее снова отобрали халат и туфли, и о том, наконец, что Анна Витальевна Седловец, узнав о происшедшем, прежде всего воскликнула: «Но там же стояли мои инициалы!» А когда Юлия Даниловна с подчеркнутой вежливостью напомнила, что инициалы Анны Васильевны Синяевой тоже «А. В. С.», то доктор Седловец только и нашлась сказать: «Ах, как нелепо, надо мне было полную фамилию надписать!»… Это называется врач! А Марлена вчера чуть ли не посочувствовала этой дуре… Ох, как легко, оказывается, стать обывателем, когда… когда ты не умеешь приподняться над стаканчиком сметаны или над кастрюлькой с прокисшей кашей!