Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 121

— Не знаю, не знаю, — беспомощно повторила Юлия Даниловна. — Человеческая жалость, вот это самое сострадание чуть не сгубили меня однажды… Еще бы немножко — и я бы поддалась… Повисла на этом крючочке: «Пожалейте, люди добрые, меня несчастную…» А сдашься — и кончено!

Она взмахнула рукой, словно отрезая что-то.

— Это правильно, — кивнул Львовский, — только не надо путать жалость и дружеское участие. А что было раньше? До того, как вас чуть не подцепили на крючок сострадания?

Раньше? Зачем он мучает ее, этот лысоватый, усталый, немолодой человек с мудрыми, все понимающими глазами?

Раньше было шесть месяцев фронтовой жизни, трудной, страшной, которую все равно никакими словами не расскажешь. И была та ночь, когда в медсанбате наступило затишье и она вылезла из землянки на воздух, чтобы встретить Женю Киреева, инструктора политотдела, еще утром ушедшего на передний край. В медсанбате и в политотделе все считали, что Жене крупно повезло: «Отхватил первую красотку дивизии!» А сама Юленька Лознякова считала, что повезло ей: Женя был веселый, ласковый и умный. За Юленькой всегда увивались самые лучшие мальчики — и в школе, и в институте, и даже тут, в дивизии, но такого, как Женя, она не встречала. За год до войны он окончил философское отделение Московского университета, хорошо знал языки и работал в ВОКСе. Он вообще очень много знал, этот неугомонный Женя. А сколько стихов помнил наизусть! И так читал их, что у слушателей подкатывал сладкий ком к горлу. Или вдруг примется рассказывать о том, что будет после войны. Рассказы получались разные — шутливые и серьезные, но в них непременно фигурировали все те, кто слушал. «Дожить еще надо!» — вздыхал кто-нибудь, и Женя подтверждал: «Надо! Обязательно надо!» А однажды кто-то сказал: «Ладно, а если изувечит?» Женя быстро повернулся: «Но Гитлера-то раздавим?» — «Ослепнешь — не увидишь! — сказал тот. — А то, например, тебе или вот Юленьке руки-ноги оторвет?» И тут Юля не выдержала, крикнула: «Если мне — застрелюсь!» А Женя очень тихо, сквозь зубы, сказал: «Не позволю!»

Вот таким был Женя. И этого Женю она и вышла встречать в ту ночь из землянки медсанбата. Стоял ноябрь, слякотный и бесснежный. Только по ночам бугристая, взрытая земля покрывалась ледяной коркой. Идти в полной тьме по этой обледенелой, лысой земле было трудно, но Юленька Лознякова пошла в ту сторону, где на линии горизонта мутно багровело небо переднего края. Она шла медленно, оскальзываясь, и вдруг ее остановил чей-то приглушенный, страдальческий голос: «Медсанбат… где тут медсанбат?» Она нагнулась — почти у самых ее ног мучительными рывками полз человек. «Кто это?» — «Раненый я… рядовой Тищенко… Сперва шел, ничего, да обессилел…» — «Инструктора Киреева не встречал?» Раненый не понял: «Санинструктор наш с утра убитый. Тяжелых-то сестры на плащ-палатках тянут, а я сам пошел… думал, ничего. Да вот обессилел…» Она хотела сказать, что поможет ему, дотащит, но вдруг услыхала нарастающий свист мины и, крикнув: «Лежи!», сама кинулась к солдату, споткнулась, упала на него, и на этом все кончилось.

— Где мой пистолет? — были первые слова, которые произнесла Лознякова, когда, очнувшись в госпитале, по лицам окружающих поняла всю меру своего несчастья.

Она еще не знала, что прошло больше недели с той ночи, которая казалась ей сегодняшней, не знала, что в ее собственном медсанбате старший хирург, ворчливый, вечно недовольный Григорий Ефимович, сам произвел ей ампутацию ступни и потом долго, громко ругался так, что даже привыкшие ко всему сестры не решались взглянуть друг на друга. Не знала, что на рассвете ее отправили самолетом в тыл и что лежит она в московском знаменитом госпитале. Не знала, наконец, самого для нее страшного — того, что Женя Киреев умер от ран на плащ-палатке, которую, плача, тащила сестра полевого медпункта. Умер в двухстах метрах от того места, где мина застигла Юленьку Лознякову.

— Где мой пистолет? — медленно, невнятно повторила она, пытаясь повернуться, засунуть под подушку руку и вновь теряя сознание от нестерпимой боли.

Потом был год госпитальной жизни. Год, в течение которого ей пришлось привыкать ко многому. К мысли, что она осталась жить. К мысли, что никогда больше она не увидит смеющегося Женю Киреева и не услышит его голоса: «Вот побьем Гитлера…» К мысли, что в свои двадцать четыре года она, «первая красотка дивизии», непоправимо изувечена и изуродована.

В день, когда вся страна ликовала, празднуя победу, к спинке ее постели впервые прислонили легкие отполированные костыли. Под ободряющими, дружелюбными, сочувственными взглядами врачей, сестер, соседок по палате она попробовала в этот день подняться с постели. Она храбро уперлась костылями в пол и встала. Костыли немилосердно врезались под мышками, кружилась голова, и даже здоровая нога, которой она коснулась пола, не подчинялась ей. Самым страшным было то, что она отчетливо чувствовала отчаянную, оглушающую, мутящую сознание боль в отрезанной ступне, такую боль, какой не испытывала даже в первые дни перевязок.

— Не могу, не могу! — крикнула она и, выпустив костыли, рухнула на кровать.

Весь остаток дня и всю ночь она пролежала, отвернувшись к стенке, закутавшись с головой в одеяло, не отвечая на жалостливые вопросы соседок по палате.

Назавтра она снова попробовала встать. Так же давили и разъезжались костыли, так же не слушалась здоровая нога и так же дергало, кололо, жгло в несуществующей ступне. Но на этот раз Юленька не выпустила костылей. С перекошенным лицом, она стояла возле своей кровати и злым шепотом повторяла: «Не смейте жалеть меня! Не смейте!»

Через месяц она ходила на своих костылях по всему этажу, и костыли не разъезжались в разные стороны, и здоровая нога снова стала ее ногой, послушной, ловкой, удобной. Но боли в ампутированной ступне продолжались. Болел каждый из пяти несуществующих пальцев. Болела пятка. Это были такие боли, от которых желтели по-детски розовые щеки Юленьки и переносицу прорезали две глубокие, как шрамы, продольные морщинки. Юленька была врач. Она хорошо знала и природу этих болей, и то, что их можно погасить наркотиками, и их официальное, красиво звучащее название — фантомные боли. Фантом — призрак, так коротко и четко объясняла это слово энциклопедия. Значит, фантомные боли — призрачные боли. И в самом деле — разве может болеть то, чего нет у человека? Отрезанный палец, отрезанная ступня? Но Юленька Лознякова, врач, хирург фронтового медсанбата, отлично помнила, как истошно кричали от этих призрачных болей сильные молодые парни, умевшие молчаливо переносить и страх, и боль, и всю мучительную страду войны. Нет, призрачные боли оказывались настолько реальными, что терпеть их не умел никто.

— Как же вы-то справились? — тихо спросил Львовский.



Она испуганно взглянула на него. Значит, все это она вспоминала вслух? Значит, все-таки сдалась? Опять попалась на крючочек сочувствия?

Досадуя на самое себя, она попросила:

— Матвей Анисимович, забудем наш разговор. Не люблю, когда человек выворачивается наизнанку… Поверьте, что все это я рассказывала лишь однажды и лишь одному человеку — Сергею.

— Жаль, что не двоим — ему и Кире.

Юлия Даниловна вспыхнула:

— Не хватало только, чтоб я взывала к ее жалостливости!

Львовский поморщился:

— Я подумал, что это было бы полезно ей. Полезно узнать о настоящем страдании. Не понимаете?

— Нет!

— Она лелеет и холит свою грусть и нежно жалеет себя. А между тем она очень счастливая девочка. Она с младенчества окружена любовью и заботой. У нее прекрасная семья. У нее умно направленная жизнь впереди. Но ей кажется, что так — неинтересно и что интересно страдать.

— Она страдает потому, что ее мать убили. И ведь это правда: ее мать уничтожили фашисты в лагере. Вы же знаете…

Львовский опять поморщился:

— Знаю. Но она никогда не видела матери, не помнит ее, не может тосковать по ней. Она любит придуманную женщину и свое искусственно поддерживаемое горе.

— Это жестокое рассуждение!